Небо хмурое, облака ползут, едва не задевая за верхушки деревьев. Авиации нет, поэтому возле паромной переправы столпились машины и орудийные упряжки. Рядом саперы наводят мост на понтонах, но это для пехоты, чтоб отвести ее разом, быстро. А пока надежда на паромы, к которым не подступиться.
Спирин вышел вперед, долго примеривался, откуда лучше подвести свой обоз, чтоб не стоять в хвосте, а скорее вытащить раненых на правый берег. Там, в Хвастово, их возьмут машины и доставят в медсанбат. Он не может ждать, пока переправится артиллерия. Машины, орудия не стонут, не кричат, не молят о помощи, не страдают от недостатка ухода, от неудобств эвакуации, а у Спирина люди — искалеченные, потерявшие много крови, требующие новых перевязок и обработки ран. Многие находятся на повозках уже трое суток, на холоде, в намокшем от крови белье. Каждый час промедления стоит кому-то жизни.
Спирин, измучившийся за эти дни, издерганный всеми, кто только мог его стращать, уже никого не боялся, ни с кем не мог считаться. За его спиной две с половиной сотни раненых — огромный обоз, их надо вытащить, и он это сделает, а там пусть с ним расправляются как хотят. Если он что-то нарушил, какие-то правила или распоряжения.
Приказав ездовым повозок ни на шаг не отставать и никому, кто бы ни был, дороги не уступать, Спирин врезался со своими повозками между головными в колонне артиллеристов орудиями. Ездовые орудийных упряжек не решались напирать на повозки с распростертыми обескровленными людьми. И когда пришла пора спускаться к очередному парому, туда вышли повозки, впритирку одна за другой.
Полковник Найденков, руководивший переправой своих, увидев, что лезут «чужаки», разразился матом и, выхватив пистолет, бросился наперерез подводе:
— Назад! — заорал он грозно. — Немедленно заворачивай! Расстреляю…
Огромный, побагровевший от гнева, он налетел было на ездового, тот юркнул за повозку. Тогда Найденков рванул за узду лошадь, ухватился за дышло и начал заворачивать лошадям морды кверху, чтоб осадить их назад, не соображая, что назад, на подъем, лошадям не вытолкнуть тяжелую повозку, переполненную людьми. Лошади, уже ступившие передними ногами на паром, оседали на задние, храпели, грозя разнести ограждение и свалиться с повозкой в воду. Загомонили, закричали раненые, видя, что их не пускают к спасительному правому берегу:
— Что мы — не люди! Нам здесь погибать, загинаться, да? Пока здоровые были, так нужны, а теперь пропадай…
Ездовые, предупрежденные Спириным, напирали, не давая и на дециметр сдать повозку назад. Затор. Пробка. И орудия где-то за этими обозниками. Раззявы! Позволили вклиниться… Найденков вылетел на береговой срез, чтоб разогнать этот не ко времени обоз, разнести своих ротозеев, мало обращая теперь внимание на то, что повозки одна за другой выстраиваются на пароме. Под руки ему подвернулся Спирин — хозяин этого обоза, Найденков сразу понял, что это он, едва взглянул на его зеленые петлицы со «шпалами» и позлащенными эмблемками медиков — чаша со змеей.
— Это вы, вы! — заорал он на него. — Какое вы имеете право срывать переправу артиллерии! Немедленно в сторону…
— Не орите! — осадил его Спирин. — У меня раненые, и я отвечаю за их жизнь.
— Наплевать мне, за кого вы отвечаете! А вот я отвечаю за артиллерию, и если вы сейчас же не уберете свои повозки, я прикажу их вышвырнуть…
— На повозках люди. Трое суток без помощи и пищи…
Они бы еще препирались, один красный от гнева, огромный, другой ему по плечо, с побледневшим лицом и яростно сузившимися глазами, с желваками, перекатывавшимися на исхудалом лице, если б на крик не подошел от моста Шмелев.
— Что здесь происходит? Почему не отправляете паром?
— Этот нахал вклинился со своим обозам…
— Спокойно, не порите горячки. Чьи раненые? Исакова? Пропустить немедленно. Чтоб ни одной повозки здесь не осталось. Сколько у вас?
— Назначил фельдшера, чтоб записал всех и учел, — ответил Спирин. — Примерно — две с половиной сотни…
Лошадей с повозками теперь заводили на паромы беспрепятственно. Найденков умчался куда-то в хвост колонны подтягивать своих, и Спирин немного поостыл, успокоился. «Спасибо, доктор!» — благодарили его раненые, исстрадавшиеся и теперь немного воспрявшие духом, понимая, что на правом берегу их ждет уход и помощь. Многих он знал в лицо, многим лично оказывал необходимую помощь, когда находился при штабе Исакова.
В этом бою за Толутино ему досталось чуть ли не более всех, потому что, когда полк был отрезан, санрота осталась в Ворошиловских лагерях, а он с фельдшерами батальонов и санитарами вынужден был принимать раненых и как-то их сберегать все эти дни. В батальонах эвакуацией занимались плохо, из-под палки, когда нажимал Матвеев. Наше дело — бой, а ранеными пусть занимается санрота!
Спирин с самого начала находился словно между двух огней. В санроте приходилось с матюками и разносами заставлять шевелиться нерасторопного ленивого врача — командира роты, потом бежать туда, где шел бой, чтоб наладить эвакуацию, проследить, как идет прием раненых. На второй день боя, на пути к штабу полка ему повстречался начальник связи и сказал, что весь штаб и командование погибли: снаряд угодил в штаб…
Спирин бегом помчался туда и действительно увидел там страшную картину: палатка изорвана осколками, на земле валяются раненые писари, помначштаба по строевой части лежит с помертвелым лицом и оторванной по локоть рукой, другой — лейтенант, скорчившись в неглубокой недорытой щели беспрестанно твердит «холодно, холодно, холодно…», находясь в тяжелейшем состоянии от контузии. Какой-то подполковник сидит на пне, уронив голову на грудь, и череп у него срезан осколком, и лицо залито кровью. «Уж не Сергеев ли?» — подумал Спирин, но это оказался начальник разведки дивизии, застигнутый мгновенной смертью, когда что-то записывал в книжку. Сергеев был в палатке и тоже нуждался в помощи. Спирин быстро организовал тогда перевязку раненых и эвакуацию: к счастью, подвернулась машина, идущая к переправе.
Он мужественно переносил чужие страдания, не терял деловитости и присутствия духа, хотя война с таким обилием крови и для него была впервые. Только белесые брови теснее сходились к переносью да играли желваки на скулах, а в серых глазах появлялся стальной острый блеск.
В батальонах тоже были раненые. Спирин группировал их неподалеку от штаба, и подполковник Исаков негодовал, грозил ему карами, что он посмел собрать их возле штаба, кричал при встречах, что они мешают ему руководить, что они демаскируют штаб. «Убирайся с глаз!» — требовал он. Когда раненых собралось более чем на два десятка повозок, Спирин направил их в санроту, не подозревая, что дорога туда уже перерезана автоматчиками. Исаков не торопился ставить об этом в известность начальников служб, чтоб не паниковали, и Спирин дал старшему повозочному — коренному сибиряку Воробьеву команду трогать. Повозки быстро скрылись в лесу за очередным изгибом дороги. И тут на Спирина, угрожая в горячке расстрелом, налетел Матвеев: «Да знаете ли вы, что отправили раненых в плен! Вы соображаете что-нибудь или уже ни на что не годны?! Дорога перерезана! Немедленно, как хотите вызволяйте раненых, иначе расстреляю!..»
Для Спирина это было полной неожиданностью, и он, мало думая, чем сможет помочь беде, с одним санитаром помчался вдогонку. Если сотня раненых попадет в плен — ему не жить, расстреляют. Это он понимал. Но как догнать, предупредить?..
На его счастье, на головной повозке находился Воробьев. Он внимательно смотрел вперед и первый заметил гитлеровцев. Соскочив с повозки, он начал отстреливаться из автомата, давая другим возможность развернуться в обратном направлении. Спирин готов был обнимать находчивого бойца, когда увидел, что обоз возвращается.
В окруженном полку накопилось до двухсот раненых. Они прибывали из батальонов, их число возросло во время прорыва полка, раненые вливались даже здесь, на переправе, потому что пули достигали и сюда.