Крутов видел, как все поспешно удалились от моста, и сердце у него сдавило от какого-то тревожного предчувствия.
Ослепительное пламя рванулось из-под опор. Мост, как смертельно раненный, вздрогнул, приподнялся и, ломаясь, тяжело рухнул в темную воду. Упругая волна воздуха докатилась до окопа вместе с грохотом взрыва, потрясшим землю.
— Такой красивый мост! Взорвали! — вырвалось у Крутова.
— Не ори! — сурово оборвал его Лихачев. — Саперы выполняют приказ.
— При чем здесь саперы? — с горечью сказал Крутов. — Неужели я этого не понимаю…
Ему было больно, и в эту минуту он думал о тех, кто принудил народ уничтожать свое собственное, выстраданное, с такими трудностями построенное. Предавая жилища огню, ценности — уничтожению, народ безмолвно объявлял врагу войну не на жизнь, а на смерть, и Крутов это понял. Но боль от этого не проходила.
Пулеметчики покидали город. Вечерело. Черная стена дыма напитывалась позади зловещим багрянцем. Крутов оглядывался, стараясь запомнить эту мрачную картину города, оставляемого врагу, города, преданного огню.
Ему казалось, что он уже видел где-то подобное. Но где?..
«Ах, да… На картинах Верещагина. „Шумел-гудел пожар московский…“ 1812 год. История повторяется. Значит, возможно повторение не только начала, но и конца. Придет время, и мы пойдем этими же дорогами назад. Должны, иначе незачем жить. Только бы остановиться».
Зябко кутая в платок плечи, с узелком в руках, на ночь глядя, рядом с бойцами уводила неведомо куда простая ржевская девушка. Она не хотела плакать, но крупные слезы помимо воли скатывались по щекам.
Крутов искоса взглядывал на нее, но слов утешения не находилось.
Отступление. Холодная сырая осень. Ночью выпал небольшой снег. Он держится на полях и в лесу, но совершенно расквасил дорогу. Ноги скользят, разъезжаются, а в ботинках хлюпает противная жидкая грязь. Идти трудно, но надо. Это все понимают без приказа. Ржев оставлен вчера, четырнадцатого, Волга не задержит противника надолго, и вот-вот надо ожидать, что он снова настигнет отступающих. Где-то должна быть линия, на которой командование скажет: стоп, пора обороняться. Только бы поскорей туда выйти. Так думал Крутов, шагая со станком пулемета и глядя себе под ноги, чтобы не упасть. Упадешь со станком, так не хитро и шею себе свернуть. Почему-то сегодня станок очень неудобно лежит на плечах: давит на ключицы и совершенно непонятно каким выступом — на хребтину.
Крутов идет, и беспричинное зло разбирает его:
«Черт бы побрал такую жизнь! Третьи сутки, как ишаки, тащим на себе пулемет, снаряжение, а пожрать нечего».
Из укрепрайона они вышли без НЗ — неприкосновенного запаса, носимого каждым бойцом, и за три последних дня им выдали лишь по горстке сухарей. Крутов понимал, что когда армия отступает, оставляет город, тут не до выпечки хлеба, но и без него нельзя — должен и боец как-то поддержать свои силы, иначе какой он будет вояка. Уже и так не хватает сил…
«Хоть бы повозку какую дали, — думает он раздраженно. — Да где там, имущество, боеприпасы бросать приходится».
До него доносится неторопливый разговор:
— После финской приехал, осмотрелся да и решил подаваться на производство.
— Думаешь, там меды?
— Ну, не меды, но и не деревня-матушка. Восемь часов отдал — и никаких забот, а гроши два раза в месяц получи.
— Ишь, рассуждение тоже. Гроши. Попробовал бы уголек на паровозе пошвырять.
— Ты погоди, слушай дальше, как получилось…
Это Грачев приотстал от своего стрелкового взвода и, пристроившись к Лихачеву, калякает с ним о жизни. У него отросла медно-красная жесткая борода, видно, не брился с неделю. Крутов уже слышал, что ничего у него из этой затеи с производством не получилось: помотался месяца два да и подался назад в деревню. Хоть там житье и не сладкое, но зато привычное, не надо душу томить, скучать по родным местам.
— Воздух! — неожиданно заорали и загалдели сзади. — Самолеты! Рассыпайсь!
Конечно же, черная лента ползущей колонны хорошо видна среди белого поля, и звено пикировщиков уже устремилось на цель. Крутов помнил, как они бомбили доты в укрепрайоне: вот так же сначала резко шли на снижение, а потом сбрасывали бомбы. Здесь, на дороге, куда ни упадет, — везде люди, промаха не будет. Все бросились врассыпную: каждому казалось, что именно на дороге опасней всего. Крутову тоже надо бы бежать, но он замешкался со станком: тридцать пять килограммов не очень-то сбросишь, а тут затекла левая рука.
«Черти, сбежали, — с досадой подумал он. — Хоть бы помог кто».
В воздухе нарастал сверлящий визг падающих бомб, бежать поздно. Куда же деваться? Он оглянулся. Посреди дороги стояла девушка-фельдшер, приставшая к пулеметчикам во Ржеве.
— В канаву! — хватая ее за руку, крикнул Крутов. Они спрыгнули в кювет и прижались к корневищу ольхи, будто этот куст в руку толщиной мог защитить их от бомб. — Сволочи, целым ящиком сыпанули…
Грохочущий вал разрывов, развевая черные комы дыма и поднятой земли, пронесся над ними. Крутов сжался в комок от ужаса, замер, казалось, даже сердце перестало биться, а волосы под пилоткой стали проволочно-жесткими. Но взрывы, обдав их дымом и комьями земли, не причинили им вреда и смолкли. Как хвост за летящей кометой, донеслось фурчание летящего откуда-то издали осколка, и наступила тишина.
На побледневшем лице девушки горели черные испуганные глаза. С длинных пушистых ресниц готовы были сорваться слезинки, губы жалко подергивались.
— Ой, мама, что ж это делается… — прошептала она.
В этот момент, испуганная, с упавшими на лоб кудряшками, она чем-то напомнила Крутову его Иринку, и ему стало жаль ее.
— Шли бы вы поскорее отдельно от войск, Оля, а то сейчас пронесло, в другой раз — едва ли, — сказал он ей. — Зачем зря рисковать.
— Мне бы только до первой станции, — промолвила Оля. — Одной идти страшно. Там бы я уехала…
Она приподнялась и стала оттирать с жакетика налипший сырой снег. Крутов встал, огляделся. Невдалеке от черной дымящейся воронки валялась разбитая повозка с каким-то имуществом и рядом — кровавое месиво из лошадиных тел. За повозкой, путаясь в постромках орудия, бились и хрипели раненые лошади. Теперь, когда из ушей будто бы выпала какая-то пробка, Крутов различил еще множество других звуков: отдаленный гул моторов, перекличку бойцов в стороне, крики, стоны. Но самое главное — нарастающий гул моторов. Это самолеты разворачивались на второй заход.
— Оля, прячьтесь! — крикнул тревожно Крутов.
— Что ж это делается? — растерянно повторила она. — У всех же винтовки, почему никто не стреляет? Не могу…
В самом деле, почему никто не стреляет? Крутов лихорадочно оглянулся: возле кювета валяются коробки с пулеметными лентами — не бегать же с ними, тело пулемета рядом. В следующую минуту Крутов поднес их к ольховому кусту, вдел в приемник ленту и поставил пулемет на развилку куста, чтобы можно было стрелять вверх.
— Будет сейчас стрельба, будет, — бормотал он про себя. — Подыхать, так с музыкой… Только бы ленту не перекосило…
Уловив направление, по которому шли на штурмовку самолеты, он приготовился, стараясь изо всех сил сдержать дрожь в руках. В душе закипела злость на свою беспомощность перед этими воздушными налетчиками, такими нахальными, на свою робость: «До каких пор можно сносить все это?»
«Огонь!» — мысленно скомандовал он сам себе и нажал гашетку. Пулемет затрясло в руках и сбило немного в сторону, но ему снова удалось взять нужное направление. Самое главное, что, когда самолеты как бы наплывали на мушку снизу, стрелять уже поздно, пули пройдут много сзади. Кажется, это лишь и помнил Крутов, выпуская очередь за очередью. Один из самолетов попал под струю пуль, и с него, как с подбитого рябчика перья, посыпались куски краски. Сердце радостно вздрогнуло: «Попал! Вдруг упадет…» Но пикировщики, прочесав перед собой дорогу и поле из пулеметов, ушли. Разбежавшиеся по сторонам бойцы стали возвращаться.