— Самые маломерки.
— Кому это такие, Крутову, что ли? — усмехнулся писарь.
— Понимаешь, в роте у нас фельдшер идет, раненых уже перевязывала, а сама раздета, разута, — приврал Сумароков.
Танцура почесал нос, подумал и сгреб старые ботинки.
— Не гоже девку в рванье одевать-обувать, — сказал он и повел их к другой повозке. — Черт с вами, берите новые.
— А не влипнет тебе? — осторожно осведомился Сумароков.
— Ерунда. Из укрепрайона выходили, не столько пожгли барахла всякого, и то ничего. А потом, мне уже не страшно: рапорт подал, ухожу.
— Это куда же ты? — удивился Сумароков. — С такого кормового места.
— К чертям! Надоело. Украину фашист топчет, а я тут буду портянками командовать.
— Да тебе-то что? Одну Украину, что ли?
— Как это — что? Если б ты видел наши места, не говорил бы так. Жинка там осталась с сыном… Уже договорился, в противотанковую батарею заряжающим. Хочу своими руками отомстить гадам за Киев, за все…
— Шальные вы все, хохлы, какие-то, ты только не обижайся! Коваль наш деру дал, к фрицам, наверное, переметнулся, а ты в батарею…
— Гад он, ваш Коваль, из поганого ружья расстрелять его — и то мало, — угрюмо сказал Танцура.
Он говорил ровно, не повышая голоса, будто его нисколько не волновало, где служить — в штабе или в батарее, под огнем. За глуховатым голосом писаря Крутов уловил, как непросто и не сразу пришел он к такому решению. «Но уж теперь не свернет, будет ломить, вон у него сила — медвежья, лапищи — по лопате! — уважительно подумал он. — Такие решают раз».
— Так тебе, наверное, и шинель? — спросил Танцура.
— Само собой! Я только просить не хотел, чтобы тебя под монастырь не подвести, а так все надо, — признался Сумароков.
Танцура нашел им ботинки-маломерки, шинель, суконные портянки, обмотки и даже брезентовый ремень.
— Шапок еще нет, — коротко бросил он. — Хочешь пилотку?
— Вообще-то обойдется. Кудлы у нее будь здоров — зимой не замерзнет, но уж для полной формы чтобы — давай и пилотку. Вот только как ты отчитаешься за все это?
— Сказал же, что ухожу. Найдут мне замену, и все. Не марш, так давно бы уже на батарее был. Имущество не бросишь, надо передавать, а маршу конца не видно. Говорят, в Старице уже давно немец, и в Калинине…
— Брось, мы же туда идем!
— Шли. А теперь потопаем в обход, на Калинин. Вышибать оттуда немца будем. — Писарь широко зевнул и равнодушно сказал: — Опять, наверное, поспать не дадут до утра, среди ночи подымут. Как девка, ничего?
— Мировая! Говорю же, что раненых перевязывала!
— Что, разве под бомбежкой были?
— А то нет! Пашка чуть самолет не сшиб. Как влупит по нему…
— «Чуть» не считается, — сказал Крутов.
— Ты же не виноват, что он бронированный. Пули только краску обшелушили. Ну, спасибо тебе, брат, за выручку, — поблагодарил Сумароков Танцуру. — Выпивон за мной!
С узлом в руках Сумароков и Крутов подались в роту.
— Слыхал, Старица и Калинин? Как думаешь, правда? Вообще-то Танцура мужик серьезный, зря трепаться не станет.
— Просто не верится, — сознался Крутов. Он был прямо-таки ошарашен этой новостью я не знал, что ответить. — Выходит, немцы давным-давно впереди нас топают? Как же так? Тут вроде их еще не видели.
— Мы проселками жмем, вот и не видели. А они на танках шоссейками. Что им…
Оля сидела возле кухни на охапке ржаной соломы, склонив голову на колени. Неподалеку похрустывали соломой лошади.
— А где Лихачев, остальные? — громко спросил Сумароков.
Девушка вздрогнула, видно, задремала после еды.
— В овине устроились все, на соломе.
— А вы чего же?
— Холодно там, все равно не уснешь, — она поежилась.
Сумароков передал ей узел:
— Оболокайтесь пока, а я пойду присмотрю местечко.
— Что вы, куда мне такие ботинки!
— Чепуха! Намотайте портянки, тепло будет, — сказал Крутов. — Не до фасонов, идти придется долго, в Калинине немец.
Оля подняла на него глаза, посмотрела внимательно, словно хотела убедиться, не шутит ли он, и вздохнула:
— Куда мне теперь, сама не знаю.
— Куда все, туда и вы. В крайнем случае попросим Турова, может, он похлопочет, чтобы вас в санитарную роту определили. Одевайтесь как следует, да пошли отдыхать.
— Я как-нибудь здесь…
— Э, бросьте, будете корчиться!
В овине раздавался храп усталых людей. По-богатырски посвистывал носом Лихачев. Он даже не проснулся, когда Сумароков перекатил его от стенки, освобождая место для Оли.
— Спите, не бойтесь, мы вас в обиду не дадим.
— Я не боюсь! — Она завернулась в шинель, подложила под голову свой узелок. — Добрые вы все. Пропала бы я без вас…
— Ерунда, — грубовато бросил Сумароков: — Зарывайтесь поглубже в солому, теплее будет спать.
Роту подняли перед утром, и пулеметчики опять пошли. Перед глазами все время маячило созвездие Большой Медведицы, и Крутов понял, что начался марш в обход Калинина, занятого немцами. Значит, все правда. Но как же это возможно, ведь от Калинина рукой подать до Москвы?
…Погода стояла отвратительная: сыпал снег, ноги разъезжались на обледенелой дороге, падали лошади, которых не успели перековать по-зимнему; падали бойцы, грозя то и дело поддеть нечаянно кого-нибудь на штык.
— Вот, не стало политрука, нет и газет уже неделю, — вздохнул Лихачев. — Узнать бы, что на свете делается.
— Что газеты, — буркнул Сумароков. — «Под нажимом превосходящих сил противника отошли…» А почему превосходящих, все равно не объяснят.
— А тебе обязательно надо объяснять, сам не понимаешь?
Крутов слушал, как они беззлобно переругиваются, и думал, что эти разговоры неспроста: оставлять свою землю нелегко, это понимать надо, и каждый старается найти для себя какой-нибудь стоящий довод, который оправдывал бы и его самого. Без этого трудно смотреть в глаза оставляемому на произвол судьбы населению. Отступай они с боями, было бы совсем другое настроение, все бы видели, что гнет чужая сила. А тут прут которые сутки неизвестно от кого и куда. Когда приходилось идти через деревни, жители выстраивались возле своих изб и смотрели, пригорюнившись, ну в точности как на похоронную процессию, а не на войско. На сердце бывало так пакостно, что шли, уставившись в землю, как виноватые. Хоть бы еще шли по-человечески, а то друг за другом, как попало: ни строю, ни выправки, все небритые, грязные, будто поденщики на работу.
Как-то, когда шли вот так же через деревню, выскочила из ворот девчоночка лет семи-восьми, как была в платьице, косички за спиной болтаются, и к пулеметчикам:
— Дяденька, возьмите!
Не разобравшись, принял Крутов, а как глянул, что в руке у него горбушка ржаного хлеба, — будто пощечину ему отвесили, так и запылал от стыда. Жамкнул он эту горбушку в кулаке, аж жижа из нее потекла, да что возьмешь с ребенка? Видно, поняла она своим детским разумом, что того надо подкормить, у кого ноша потяжелее, — а нес Крутов станок, его очередь была.
— Возвращайтесь быстрей, дяденька, — говорит, а у самой глазенки как пуговки, голубые, бесхитростные.
— Спасибо, — ответил Крутов, — вернусь, постараюсь, — а у самого голос перехватывает.
На них уже не сердились, на них не надеялись, а только жалели, бедненьких, — вот как понял чувства этого ребенка Крутов. Да и другие, на чьих глазах это произошло, тоже понимали: не доведись никому принимать такие подаяния!
«Вот и приходится судачить, искать оправдания», — горько усмехнулся Крутов.
Он глянул назад: Оля идет замыкающей в отделении, понурая, усталая. Он поймал себя на мысли, что часто думает о ней, беспокоится. Им, мужчинам, тяжело, а ей и подавно. Идет, ни с кем не разговаривает, задумалась. Сейчас все думают. Вот и у него не выходит из головы: а вдруг возьмут Москву? Что тогда делать? И сам себе ответил: биться, биться до последнего дыхания, потому что за этим все, вся жизнь.
Вот только скорей бы! Неужели командиры не понимают, что пора останавливаться?