Выбрать главу

Исаков глядел и не узнавал дороги. Какая все-таки силища! Его волновала предстоящая схватка, и, может, поэтому он смотрел на все с некоторым преувеличением. Вот кто-то приказал — и, независимо от него, собиралась в кулак огромная сила, много большая, чем его полк, которая его страшила уже одним тем, что он не знал, как она себя поведет. А отвечать должен он… Слепая сила. Нет, это не так. Слепо повинуются, если он скажет «вперед!», а прикажи он что-то другое, противоречащее цели, и из ее массы тотчас отпочкуется новый поводырь. Может, в этой кажущейся слепоте и заложена мудрость…

К приезду Исакова штаб полка раскинул в лесу палатки. Сергеев доложил, что связисты потянули «нитки» к батальонам, что тылы полка переправились и остановились в районе стрельбища, в лагерях. Там им и стоять.

— Генерал меня не спрашивал?

— Звонил. Я ответил, что на рекогносцировке.

— Ладно. Проследите за выходом на исходное. Будет еще звонить, доложите ему обстановку сами. А я что-то намотался за день, прилягу.

Постоянно терзаемый муками возложенной на него ответственности страшась, что ему придется командовать полком в бою когда надо все решать самому, а как, никто не знает, не желая себе признаться, что такой пост ему не по плечу, что он просто до него не дорос, Исаков выглядел старше своих тридцати восьми лет — чуть ли не пятидесятилетним. А тут еще промозглая погода, походная жизнь, тяготы…

Ночная студеная сырость заполонила лес, проникла в палатку. В шипели, шапке было зябко. Исаков с удовольствием подставил плечи под тяжелый длинный — до пят — тулуп, принесенный ординарцем. В нос ударил кисловатый запах выделанной овчины, который непроизвольно вызвал в памяти цепную реакцию: русская печка, тепло…

Исаков повалился в тулупе на походную складную кровать, лежа проглотил поданный поваром ужин. После горячего до пота чая его потянуло на сон. Уткнув нос в меховой щекочущий воротник, Исаков задремал, нимало не заботясь о том, когда проснуться. Знал — разбудят, без его команды не начнут.

* * *

Полковая батарея сорокапятимиллиметровых орудий сопровождает батальон Артюхина огнем и колесами. Старший лейтенант Дианов — командир батареи, высокого роста грузный брюнет — поставил задачу личному составу еще с вечера, сразу после рекогносцировки. Вся артподготовка возложена на приданный дивизион, а батарее вести огонь только по требованию пехоты, уже в бою.

Дианов сидит рядом с Артюхиным. Они знакомы уже около двух лет, жили с семьями на одной станции. Странно было бы жить в одном гарнизоне и не знать друг друга.

У Артюхина взрослая дочь. Широкоплечая, грудастая, она фигурой удалась в отца, но характером… О ее непостоянстве ходили вечные сплетни среди командирских жен, из-за нее посмеивались над незадачливыми родителями сослуживцы.

Артюхин знал об этом, но, видимо, давно махнул на нее рукой. Отбилась девка от рук, когда он около полугода находился под следствием. А может, проглядели что-то в ее воспитании раньше, или уж такая судьба ей на роду…

Поговаривали, что раньше он шагал широко: член партии с двадцатого года, из рабочих, активист, вся жизнь связана с армией. Он умел постоять за себя, где надо, доказать правоту, с ним считались. Но тревожное время вышибло его из седла. Хотя все, в чем его сначала обвиняли, оказалось наветом и обвинение с него сняли, восстановили в партии и на службе, что-то надломилось в его характере. Стал ходить сутулясь, будто что-то потерял и все надеется найти, так не так — помалкивать, никому не перечить. Зайдет разговор по службе или так между сослуживцами, что, мол, надо настаивать, бороться, — Артюхин мнется-мнется, потом с виноватой улыбкой скажет: «Начальству виднее… А наше дело такое — под козырек!». Словом, оставались в нем исполнительность, здравый, от природы, ум, но огонек, тот, что толкает на риск, на открытие, на подвиг, угас безвозвратно. Может, поэтому и с дочкой не сладил: «Э-э… взрослая! Сама знает, как жить». Попивал горькую один, втихомолку, однако на службу приходил вовремя, не дебоширил, и на этот его грех смотрели сквозь пальцы. Правда иль нет, но ходили в поселке слухи, что сватался к дочери какой-то младший лейтенант из его батальона, просил руки, но Артюхин будто бы сказал: «Эх, ми-и-лый! Зря это ты все. Дочка-то красива, это ты верно, да только б…, намучишься ты с ней. А если ты из-за того, что у меня зарплата большая, так тоже напрасно: я все деньги сам пропиваю…»

Сказал ли он так потому, что не мог сказать неправды, или потому, что сразу раскусил, с какой целью тот клинышки подбивает, но только после такой «откровенности» женихов больше не находилось.

Дианов и сам при случае не прочь был посудачить за спиной Артюхина, а вот пришло время поддерживать его, и он теперь размышлял, каков «старик» в бою. Говорят, что под Осугой, когда батальон вел сдерживающие бои с гитлеровцами, «старик» был неплох: не шарахался, не психовал, и хотя батальон там здорово потрепали, сумел задачу выполнить и людей вывести.

Сейчас Артюхин полулежал у небольшого костерка, разложенного в глубине леса, метрах в полусотне от опушки, и подремывал, привалившись плечами к елке. Вокруг комбата сидели, лежали связисты, адъютант и ординарец — молодой, черный как жук парнишка, которого Артюхин взял из музвзвода, как только полк стал собираться на войну. Парнишка и следил за огнем, подкладывал ветки, смотрел, чтобы не прожгло шинель комбата. Фамилия парнишки — Рамазанов. Дианов не раз его видел раньше, когда полк занимался строевой подготовкой под оркестр. Безотцовщина, вырос в детдоме, где-то в Одессе, в армию пришел раньше срока, добровольцем, потому и в музвзводе служил. Парнишка худенький, роста среднего, еще неокрепший: угловатость плеч заметна даже под зеленой ватной телогрейкой. На нем черный немецкий автомат, даже у костра он не снимает его с шеи, на поясе фляга.

— Сам достал или дали? — кивнув на автомат, спросил Дианов.

— Сам, — отворачивая лицо от огня, вполголоса, чтоб не разбудить командира, ответил Рамазанов. — Под Осугой автоматчики прямо на КП батальона пришли. Когда отбили, подобрал. Легче нашего.

— Ну, а он как? — указывая на Артюхина, допытывался Дианов.

— Ничего не боится. Нас автоматчики атакуют, а он хоть бы что, занимается своим делом, по телефону разговаривает. В батальоне целая ячейка управления из музвзвода была, человек десять, а осталось трое. Дали нам здорово…

Дианов слушал, сопоставлял с тем, что знал от других, — выходило, что не врут. Ну что ж, тем лучше. За свою батарею он не беспокоился: как только будет команда, на руках докатят орудия до самой деревни. В расчетах сейчас даже больше людей, чем следует. Это про запас, если пришлют новое орудие вместо разбитого в бою под Ширяково. Бойцов в батарею набирал он сам. Какие люди! Не любил он слабосильных, нечего им делать у орудия. Артиллерист должен быть что лошадь: надо — на себе чтоб пушку вытащил. Словом, по себе подбирал. А чтоб не ошибиться, посреди беседы, будто в порядке шутки, брал собеседника за руку, ставил локоть на стол: а ну, кто кого? Тут без обмана, если сила есть, сразу почувствуешь.

Мало находилось таких, чтоб сопротивлялись ему долго, а вот недавно, на Танцуре, сам погорел. Писарь, а сила прямо медвежья. Даже не напрягся, а руку к столу пригвоздил, что пушечным колесом придавил. Теперь за орудие можно быть спокойным: доведись, так Танцура и дивизионку докатит. Отменный наводчик, завтрашний командир взвода, силач, не ведающий страха. Все эти качества уже проявились в бою за Ширяково…

Мысли текут неторопливые, а язычки пламени пляшут перед глазами, втираются в течение мыслей, как тире среди точек в телеграфной ленте. И чем дальше, тем больше тире, и ласковым теплом склеивает веки, клонит усталую голову на грудь. Кажется, не у костра, а где-то в домашней обстановке сидит, в семейном кругу, и так ему покойно, хорошо… Всхрапнув, пугается, резко вскидывает голову: