Выбрать главу

— Это ничего. Посидеть да поспать солдату никогда не во вред. Пользуйтесь.

Бойцы рассмеялись:

— Наш Женя за словами в карман не лезет.

Береснев что-то им ответил, разговор начался общий, вполголоса, и Гринев уже не разобрал слов.

Батарею привел на это место командир огневого взвода лейтенант Поляков; видимо, он ждет комбата, чтобы тот уточнил задачу.

Комбат Соловьев, которого за веселый прав и любовь к песням звали еще Соловейчиком, появился через полчаса в сопровождении разведчика.

— Малость подзадержался у Селиванова, — объяснил он Полякову. — Решили отметить победу, размочить счет… — От него здорово попахивало вином, но держался он в норме, стоял на ногах твердо. — Собирай командиров!

— Командиры орудий, к командиру батареи! — от одного к другому разнеслась команда.

Когда все собрались, Соловьев коротко поставил задачу: подготовить огневые, готовность к шести часам утра, потому что к этому времени возможны контратаки противника из Некрасово.

Ночь выдалась сырая, холодная, с пронзительно колкой ледяной моросью, падавшей на разгоряченные руки и лица. Несмотря на это, бойцы работали в одних гимнастерках, скинув плащ-палатки, шинели, ремни.

Гринев обошел расчеты, разъяснил момент: есть сведения, что противник собирается выбить наших из Толутино, освободить шоссе на Калинин. А это дорога, хоть и не прямая, но к Москве.

— Сами понимаете, не маленькие, что это значит. Отсюда наша задача как можно быстрее и лучше окопаться, поднести к орудиям и укрыть снаряды. И не будем тянуть подготовку до шести утра, вдруг фрицам вздумается сунуться раньше. Мы, артиллеристы, не станем подводить пехоту, своих земляков — красноярцев. Били гитлеровских вояк в Ширяково, били в Толутино сегодня, дадим им прикурить и завтра…

— Все понятно, товарищ замполит. Постараемся…

— Лодырей среди нас нет. Сделаем…

Гринев знал: на батарее народ дружный, пообещали — сделают все в срок. Он вернулся в свой расчет, взялся за лопату.

Земля была податливая — песок, суглинок, лопата входила на полный штык. Постепенно вырисовывалось круглое, как чаша, углубление для орудия, вырастал бруствер спереди и по бокам. Все работали с воодушевлением, потому что острые переживания утреннего удачного боя не успели еще изгладиться и волновали. Каждому хотелось, чтобы и будущий, завтрашний день прошел так же удачно, а для этого стоит постараться.

К полуночи связисты дали связь с дивизионом и наблюдательным пунктом комбата. Телефонисты сказали, что Соловьев устроил НП в подбитом немецком танке, впереди своей пехоты. Ни один фриц не догадается… Бойцы покачивали головой: «Ну, Соловейчик! Придумает же…»

Но в голосе вместо осуждения сквозило восхищение смелостью и находчивостью комбата.

Гриневу следовало бы радоваться вместе со всеми, но он не мог. С тех пор как отступили из укрепрайона, его не покидала тревога за мать. Даже бойцы заметили перемену в его настроении, иные подшучивали: по невесте, мол, парень тоскует, другие пытались разузнать, какая кручина его гложет, но он считал, что не вправе обременять людей своей маленькой личной бедой, и молчал. И без того у всех горя хватает. Был бы еще рядом Шабалин, может, решился бы посоветоваться с ним, как быть, но военком где-то далеко, говорят, что первый дивизион поддерживает полк Фишера.

А дело в том, что Гринев был сибиряком-красноярцем по духу, по характеру, который окончательно сложился за время пребывания в полковой школе, по принадлежности к дивизии, а сам он смоленский, родился и вырос в Ярцево. С октября этот тихий городок стал ареной больших боев, а теперь оккупирован гитлеровцами. Вот и гложет Гринева тревога: успела ли выехать мать из города, жива ли?..

Отца Гринев почти не помнил, тот умер рано, потому что вернулся с германской войны с тяжелым ранением, и в какую-то критическую минуту жизнь его оборвалась внезапно, будто кто взял и дунул на горящую свечу. Был человек — и нет! А человек он был, по словам матери, большой души и не мог стоять в стороне от чужой беды, горячий, напористый, и если за что брался, то доводил до конца. Мать любила его настолько сильно, что после его смерти сама чуть не отдала богу душу, а уж о том, чтобы связать свою судьбу с другим, и слышать не хотела. Всю свою нерастраченную любовь, нежность она обратила на сына, который каждой черточкой — прямым носом, слегка удлиненным, мягко очерченным овалом лица, разлетом бровей, светло-голубыми глазами — был вылитый отец.

Однако, несмотря на свою, казалось бы такую безграничную, любовь к сыну, растила его в большой строгости. Работала она простой ткачихой, приходилось вести счет каждой копейке, и она не могла позволить ни себе, ни ему каких-то излишеств. Женя рано познал, что на свете есть бережливость и обязанности в отношении других. Любовь и строгость, честность и прямота в большом и малом были основными принципами их маленькой семьи. Зато не было человека на свете, которого Женя любил бы больше, чем мать.

Как ни странно, но за время службы в армии ему пришелся по душе суровый и строгий Красноярск. Один Енисей чего стоит! А заповедник «Столбы»! Да и возможностей для развития, когда ты молод и вся жизнь, по сути, у тебя еще впереди, в Красноярске куда больше, чем в Ярцево. Хочешь — учись, хочешь — работай, везде открыты дороги!

Если б в Ярцево не оставалась мать, этот родной городишко занимал бы в памяти Гринева совсем маленький утолок, тот самый, где хранятся воспоминания детства, он бы оставался там, как некая розовая Аркадия, в которую никогда не бывает возврата. В детстве, каким бы безрадостным оно ни было, всегда найдутся моменты, свет и тепло которых согревают душу человека до конца его жизни.

Так и у Гринева. Едва ли когда ему придется еще ловить пескарей в неширокой речушке Вопь, резвиться на весенней мягкой травке, аукаться с матерью в лесу, до которого рукой подать от города.

Явись он в Ярцево через год, два, пять, — все равно он ничего не найдет из того, что так врезалось ему в память в детстве, никогда не покажется ему Вопь могучей, манящей в дальние страны рекой, а будет лишь речушкой. Только в детстве, только раз в жизни бывает такое, что мир даже в малом представляется огромным до бескрайности и менее познанным, менее обжитым, чем во времена Колумба.

Вот почему без особых сожалений оставлял он Ярцево, когда ехал в Ленинград учиться на инженера, вот почему без щемящей тоски вспоминает сейчас о нем. Если б там не осталась мать… Мама!

Думая о ней, Гринев чувствовал, как его ненависть к фашизму обретает какое-то иное звучание, глубину: появлялся свой, личный счет к фашизму, перераставший за рамки абстрактного понятия противника. Этот счет жег ему душу, требовал действий.

Ночь была долгой и трудной, все порядком притомились, но, когда работа окончилась, оказалось, что стужа прямо-таки льнет к потному телу. Пришлось близ орудий рыть маленькие неглубокие ровики-норки, чтоб улечься в них по двое, для тепла, потеснее, одну палатку подстелив на дно, другой укрывшись сверху от мороси. Без этого не вздремнуть, а поспать хоть часок надо, ибо неизвестно, каков будет день.

Гринев распорядился насчет очередности дежурства у орудия и тоже втиснулся в нору, под плащ-палатку, где его напарник уже успел надышать, и теперь оттуда пахнуло теплым жилом.

Люди укрылись в земле, остались лишь пушки с высоко задранными кверху стволами, и батарея казалась вымершей, всеми покинутой, какой-то чужеродной на притихшей, прислушивающейся к шороху дождя и снега земле. Но вот со стороны дороги пришли с термосами трое ездовых, раздалась команда «на-а-дымайсь!», и оказалось, что людей на батарее много, они вылезали, как грибы после дождя, прямо из-под земли, помятые, бледные, словно выжатые чьей-то рукой. К еде приступали вяло и неохотно, хрипло откашливаясь, но после первых ложек горячего густого кулеша глаза постепенно светлели, улыбки загуляли по небритым лицам, и забористое словцо воробьем порхнуло у кого-то с языка, чтоб помянуть Гитлера и всех, кто к нему близок…

Допить чай не удалось.

— Батарея! По местам! — это Поляков, оставшийся на батарее за главного, подал команду, принятую телефонистом с НП.