Из поступавших сообщений было видно, что обстановка в полку Исакова складывалась не так, как хотелось бы. Гитлеровцы продолжали подбрасывать в Некрасово пехоту и усиливали нажим. Отбитые раз, они окапывались там, где их прижимал огонь, а потом, после сильных минометных и артиллерийских налетов, поднимались в новую атаку. Хуже всего, что даже легкий артиллерийский полк испытывал нужду в снарядах и не мог вести ответный огонь на полную мощность дивизиона. Не хватало тяжелых мин для полковых минометов — каждая на счету. Батарея противотанковых орудий потеряла всю матчасть, уцелевшие артиллеристы ведут бой в рядах пехоты.
Вошел Бочков, положил на стол карту с обстановкой:
— Вот, посылал в полк своего командира из оперативного отделения. Он уточнил положение батальонов.
Горелов сравнил со своей картой. Левофланговый батальон Лузгина, занимавший оборону много южнее Толутино, сейчас примыкал почти к деревне. Значит, потеснили, а Исаков молчит. Впрочем, тут может быть и другое: народу осталось мало, вот и поджимаются друг к другу теснее, чтобы видеть соседа, чтобы противник не разобщил.
— Ладно, — сказал Горелов, — все это не беда, важно, чтобы они держались. Что там еще докладывает твой оперативник?
— В полку большие потери, просят людей, просят мин и снарядов. Начальник штаба ранен, но остается пока на посту. По данным разведки, в Некрасово сосредоточены уже два полка пехоты. Надо ждать, что завтра там будет вся сто шестьдесят первая дивизия.
— Вы не интересовались, почему Исаков не ищет связи со своим соседом слева? Он обязан это делать…
— Я говорил. Он отвечает: я веду бой, кому эта связь нужна, пусть ищет ее сам, а мне на это нет времени.
Горелов понимающе перекинулся с военкомом взглядами: видал такого?! Нет, Горелов не собирался прощать такой распущенности. Кончится бой, он спросит…
День подходил к вечеру, когда даже до Ново-Путилово докатился гул артиллерийской пальбы.
— Что там у тебя, Исаков, докладывай! — запросил обстановку Горелов.
— Сильный артиллерийский и минометный налет на Толутино. Пехота противника накапливается для контратаки…
— Ты не жди, — громыхая на всю горницу басом, заговорил Горелов. — Где твой резерв? Сейчас же поднимай всех, кто только есть, на ноги и готовься поддержать своих. Понял? Не жди, говорю… Пусть Селиванов не скупится, «огурцов» подбросим, я сам прослежу, чтобы машины вышли к нему. Ты потребуй, чтобы он работал всеми трубами, будь хозяином…
Гул канонады не ослабевал с полчаса. За все это время Горелов не знал определенно исхода боя. Исакова спрашивать бесполезно, он не видит боя со своего командного пункта. Надежда на артиллеристов. И действительно, первые вести пришли от них, но какие!.. Наша пехота отходит из Толутино…
Танцура был ранен в грудь, когда стоял у орудия. Кто, как вынес его с передовой и положил на полу крестьянской избы, он не помнил, потому что сознание покинуло его в ту же минуту. Очнулся он от нестерпимой боли: чьи-то неумелые грубые руки перевязывали его, а другие держали, приподняв, чтоб можно было окручивать грудь бинтами. Он застонал, скрипнул зубами.
— Терпи, браток, — произнес чей-то мужской голос.
Танцура открыл глаза и увидел близко от себя лицо пожилого небритого бойца. На потном лбу прилипло две пряди русых волос, выбившихся из-под пилотки. Усталые, равнодушные к чужим страданиям глаза. Нет, скорее привычные. Другой, что держал его под мышки, заголив до плеч рубаху, попросил:
— Верти быстрей, руки зашлись… — И к Танцуре: — Ну и тяжел же ты, браток. На хороших кормах рос, что ли…
Он понял: санитары. Рядом с ним на полу, вповалку, бок о бок, другие раненые, с окровавленными повязками, стонущие в бреду и молчаливые, с бледными испитыми лицами, с печатью перенесенных страданий. Лежат, сидят, привалившись плечами к стенкам и печке. Раненых полна изба, даже в сенях — и там лежат.
Он жадно прислушивается к тому, что делается вокруг. Кипит, клокочет пулеметная частая стрельба, бухает артиллерия, от разрывов мин вздрагивает пол. Окна в избе выбиты и завешаны плащ-палатками, и при близком разрыве палатка выпячивается парусом. Значит, он в Толутино. Сколько же прошло времени? Жажда мучит, будто он не пил целую вечность. Кажется, даже язык распух и липнет к гортани, а губы спеклись.
— Пить, — просит он. — Дайте воды.
— С этим потерпи, браток, — отвечает санитар, который все еще держит его за плечи. — Хуже будет. Потом дело такое, что из деревни сейчас носу не высунешь. Сам видишь, бой… Не доберешься до колодца-то. Вот поутихнет немного, принесут воды.
Перевязка закончена. Рубахи опускают на тело. Танцуру запахивают в шинель и кладут на пол. Даже от этого незначительного движения боль пронзает его с головы до пят, и сознание опять мутится. Но мокрые, напитавшиеся кровью рубахи холодят тело и приводят его в чувство. Кажется, что какие-то болевые волны плещутся в нем, то поднимаясь и стискивая нестерпимо сердце, то опускаясь в глубину, и тогда он переводит дух. «Только не шевелиться», — шепчет он себе, боясь повторения боли, от которой он может больше вообще не очнуться.
В избе холодно, тянет сквозняком, и дрожь сотрясает крупное тело Танцуры. Тревожно на душе у него, хочется спросить, серьезно ли это с ним, но он понимает, что санитары ничего не ответят на его вопрос, потому что им некогда над этим задумываться, им хватает перевязок. А ведь смерть прошла с ним рядом. Мелькнула же у него мысль, полная отчаяния: «Убит», — когда пуля ударила его и черная мгла мгновенно скрыла от него белый свет. Он тогда здорово испугался, вернее, успел испугаться, что так нелепо гибнет, когда падал, проваливался в ничто. Страшный миг: ни боли, ничего, только мысль, как вспышка, что убит…
Напрасно он поднялся из-за щита. Хотелось запять позицию поудобнее, чтобы лучше видеть врагов. Он поднялся, стал целиться, положив винтовку на полусогнутую руку, и в это время — удар. Обыкновенная пуля, а показалось, что в грудь саданули бревном.
Кто же его сюда затащил? Артиллеристы, свои или стрелки? Впрочем, какая разница. Вытащили, не бросили — и спасибо. Его многие знают в полку, никто не упрекнет, что он кого-то прижимал без нужды, когда был писарем в ОВС, никто не скажет, что прятался за спины других, когда перешел в батарею к противотанкистам. Сейчас батареи нет. Его орудие требует большого ремонта. Будь оно исправно, разве он полез бы с винтовкой, он бил бы снарядом. Нельзя безнаказанно вести дуэль с танками, второй день стоять на одной линии со стрелками. Враг тоже бьет, бой идет на уничтожение. Кто кого! Гитлеровцы из кожи лезут, чтобы убрать пробку со своего пути. Весь день непрерывный натиск. И сдержать его с каждым часом труднее. Война…
Однако в шуме боя что-то изменилось. Раненые, те, что могли двигаться, полезли к окнам, зашевелились, забеспокоились. Что-то их встревожило. Танцура следил за ними взглядом, не понимал причин, но неясное беспокойство овладевало и им.
На пороге внезапно выросла фигура бойца: глаза блестят, сам запаленно дышит, будто за ним долго гнались.
— Наши отходят! — выпалил он. Эти слова были подобны спичке, брошенной в котел с горючим, и вызвали бурю стонов и криков отчаяния.
А злой вестник, будто подхваченный ветром, уже исчез, посеяв панику. Напрасно санитары старались сдержать страсти, их никто не хотел слушать, раненые упрямо лезли к дверям, ибо смерть не так страшна, когда ей смотришь в лицо.
— Товарищи, успокойтесь, сейчас все узнаем! — старался перекричать галдящую толпу охваченных паникой людей старший из санитаров. И тоном приказа к своему: — Васильев, сбегай узнай, в чем там дело.
Но уже вырвался из чьей-то груди истошный вопль:
— Нас предали!..