Выбрать главу

— Сидите, — махнул рукой Мариненко и опустился рядом. Оглядел приятелей, усмехнулся — на зимних нахохлившихся воробьев смахивают. Спросил: — Почему не спите, товарищи? Опять ссоритесь?

— Да нет, это мы так… Беседуем, — смутился Флеров.

— А все же о чем разговор, если не секрет? — допытывался Мариненко. Ему нравились эти колючие парни, да и в штормовую ночь идти не хочется, есть еще несколько минут в запасе.

— Вот он говорит, — Никитин кивнул головой на товарища, — придем в Германию — всех немцев под корень, а землю ихнюю — под плуг.

— Всех! До единого! — сердито подтвердил Флеров. Он побледнел, лоб его перечеркнула багровая вена. — А у нас они что делали? Может, медовые пряники раздавали?… Где пройдут — смерть. В душегубках людей травили, танками на куски рвали… А Ленинград?… Трупы в сугробах на Невском. Детишки, как старики. И ты это видел. Ты же сам это видел!

— Так то фашисты, а многие простые немцы, может, вовсе и не одобряют… — попытался вставить Никитин.

— Простые немцы!… Где они, твои простые, которые не одобряют? Почему не отвинтят башку гитлерам? Молчишь?… Все они — одна банда. Все в ответе. Ненавижу их, проклятых! Всех под корень! Сам бы, вот этими. — И он поднял над столом жилистые, трепетно вздрагивающие руки.

— Значит, всех? — сдерживаясь, тихо спросил Мариненко. Его потрясла злая страстность матроса. — И детишек, и стариков со старухами, и тех, кто с Тельманом идет?… И как же ты их, Флеров? Ножиком или пулей у стенки? А может, газовые душегубки применишь для скорости? А?…

Флеров побледнел еще больше. Он молчал, закусив губу и оторопело тараща глаза на командира.

— Вот то-то и оно. Не сумеешь, сердце и руки у тебя к такому не приспособлены, — покачал головой Мариненко. — Да и народ под корень нельзя, живучие у него корни, глубокие. Ему строить положено, народу, землю пахать, любить. А гитлеров… Что ж, этих — каленым железом. Без жалости. — Он поднялся и пошел из отсека. Уже держась за дверную ручку, обернулся и убежденно сказал: — Мы еще дружить с ними будем, с новыми хозяевами немецкой земли. Попомни мои слова…

Ветер несколько ослабел, но лодку по-прежнему сильно качало, и мостик часто захлестывали волны.

Мариненко вглядывался в темноту, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Под ногами у него стонал и метался корабль, а он не мог различить даже его контуров и чувствовал себя беспомощным слепцом.

Семнадцать минут назад подводная лодка пересекла зыбкую границу минного поля. Семнадцать минут!… Мало это или много?… В обычной жизни — капля, в бою — океан. Здесь — бой.

Время, казалось, остановилось. Мариненко торопил его. Грудь сама упиралась в поручень, бескровные губы страстно шептали: “Ну быстрей же! Быстрей!…”

Он уже ничего не мог изменить.

…Вот и еще минута прошла! Теперь их стало восемнадцать.

Лаг отсчитывает пройденные мили. Его стрелки едва ползут по белому полю циферблата. Короткий щелчок — и миля уходит за корму. Но между щелчками- бесконечность.

В центральном посту очень шумно: в люке завывает ветер; громко стрекочут, цокают, посвистывают приборы; утробно чавкает трюмная помпа, а штурману кажется, что он слышит неровный стук собственного сердца. Он стоит, прислонившись к кормовой переборке, руки упрятал за спину — пусть лучше их никто не видит. Рядом на боевых постах застыли матросы. Лица у них спокойные, бесстрастные, жесты привычно выверенные. Тревога — в глазах.

Штурман неотрывно следит за черепашьим ходом часов. Они не спешат. Тикают себе, отмеряя прожитые минуты, как и час, и месяц, и год назад. Им торопиться некуда. Осталось девять минут… семь… четыре…

Наверное, они остановились?! Встряхнуть бы их, проклятых!… Штурман с тоской смотрит на подслеповато ухмыляющийся ему в лицо циферблат и до хруста стискивает потные кулаки.

Последние минуты растягиваются в вечность. Но вот часовая стрелка, дрогнув, неохотно переваливает через заветное деление. И тут же штурман срывается с места и, не тая радостной улыбки, мчится к трапу на мостик. Из груди его готов вырваться счастливый крик, однако на последних ступенях трапа он замедляет шаги и командиру докладывает буднично просто:

— Мы прошли его, это поле…

У людей напряженные лица. И здесь, на мостике, и в отсеках все думают одну думу: неужели эти фашистские мерзавцы из мерзавцев, на совести каждого из которых муки и кровь советских людей, уйдут от возмездия?!

Скоро полночь, а вражеского конвоя нет и в помине. Пять пар настороженных глаз сверлят ночь с мостика подводной лодки. И все понапрасну: вокруг только черное беснующееся море. Время от времени мостик накрывает не то густой туман, не то мелкий дождь, и тогда за его частой сеткой вообще нельзя ничего рассмотреть.