…Солнце уже висело над лесом, его лучи ярко сверкали в окнах хаты батальонного командира. Из лагеря доносилась песня. Она-то и загнала сюда этого солдата, чтобы здесь, в тиши, подальше от товарищей, наконец-то написать заветное письмецо.
На качающемся цветке запоздалая пчела собирала мед, пробовала каждую тычинку. Потом потерла лапкой головку и улетела.
«Хорошо бы сейчас к деду Гуре на пасеку!» – подумал солдат, и потянулась его мысль в родные места, в колхоз на Витебщину, на скошенные заливные луга с пахучими стогами, на широкие поля с поспевающими хлебами, где не одно лето водил он трактор.
Уходя в армию, оставил Николай под старыми яблонями пять ульев. «Поди, сроились теперь? Да мать небось упустила рой. Где ей с пчелами возиться? Ведь на руках дети. Может, дед Гуря догадается?» И ясно представились Николаю его изба с синими наличниками, розовые цветы высокой мальвы под окнами, обветшалый серый заборчик палисадника. Вот мать месит тесто, брательник Лешка готовит на рыбалку снасти, сестренки Нюрка и Фимка в ляльки играют, а может быть, на стол собирают. У стола, повизгивая и помахивая хвостом, крутится лохматый Шарик… А Фрося? Фрося, наверное, сейчас с девчатами возвращается с покоса. Песни поют… И вдруг зазвенело в ушах у солдата:
Еще теплее стало на сердце у Николая, и мысли перенеслись в недалекое будущее. Вот он отслужил в армии и возвращается домой. Первым делом, конечно, идет к ней, к Фросе… Обнимает ее и говорит ей все то, что теперь собирается написать в письме…
Он снял с карандаша металлический наконечник и стал писать. Всю любовь к Фросе, всю тоску по ней вложил Николай в это письмо. «Кветачка мая алая, ластачка мая чарнакрылая, сэрца маё…» – так начиналось это письмо, а заканчивалось оно словами: «Чакай мяне и памятай – восенню вярнуся».
«Восенню вярнуся». Николай тут же усомнился. Как же он вернется осенью, когда невесть что делается за Бугом? Непонятное что-то творится на границе… И Николай задумался: оставить или вычеркнуть эти слова? «Эх, если бы было все спокойно!.. Если все будет спокойно, то…» А любовь нашептывала: «Конечно, конечно, все будет спокойно! Обязательно осенью отпустят…» И Николай оставил в письме эти дорогие для Фроси два слова.
Зарумянив небосклон, солнце уходило за рощу. Николай заклеил конверт, прислушался: звуки песни приближались. «Холера их взяла б, не дадут письма написать». Карандаш торопливо забегал по бумаге.
Из-за кустов показалась группа солдат, впереди шел гармонист. Увидев Николая, солдаты с припевками и прибаутками направились прямо к сараю.
– Глянь, Микола тут! – наперебой закричали бойцы. – Микола Кочетов!..
Один из них, коренастый рыжий Филька Прошин, голосисто запел:
Он взмахнул рукой – и вся компания гаркнула под гармонь:
Николай поднялся.
– Эх, Никола! – сказал Филька, надвинув Николаю на глаза пилотку и закрыв его маленький каштановый чубок – предмет постоянных укоров командира взвода. – Чего нос повесил? Грустишь, что ли?
Филька подмигнул гармонисту. Тот опустился на бревно, рванул меха гармони, и из нее полились задорные звуки польки.
– Долго ждать, Николашка… Поди, не раньше ноября отпустят, а то и задержат: ведь на границе находимся… Эх, рванем, что ли? – Он заложил два пальца в рот и громко свистнул. – Эй, орлы! Расступись! Ну-ка, Тарас, хвати, что-нибудь повеселее! «Бар-ры-ню»! – И потянул Николая за руку.
Николай вырвался, Филька пустил крепкое словечко и вылетел на середину.
Кто-то крикнул: «Шире круг!» – и пошли плясать… «Барыню», «Русского», «Лявониху», со свистом и с хлопаньем. Плясали от души, да так здорово, что невозможно было устоять на месте: ноги сами ходуном ходили.
Шум и песни подняли Железнова. За стеной сарая звучало:
Яков Иванович вышел из сарая и хотел было уйти незамеченным, чтобы не помешать веселью, но это ему не удалось: гармошка вдруг затихла, солдаты приняли положение «смирно» и помкомвзвода подбежал с докладом.
– Отставить! – Железнов махнул рукой.
Бойцы продолжали стоять неподвижно.
– Что же вы молчите? Помешал?
Бойцы разноголосо отвечали:
– Да нет…
– Это так…
– Мы уж устали!
– В лагерь пора…
Яков Иванович подошел к гармонисту. Тот вытянулся в струнку. Железнов положил руку ему на плечо, усадил на бревно, сам сел рядом.
– Ну чего же ты, гармонист, молчишь? – спросил Яков Иванович. – Закажите что-нибудь повеселее! – он смотрел на Филиппа.
Филипп ухарски развернулся и бросил гармонисту:
– А ну, Тарас, мою рвани!
И залилась гармонь переливами. А Филипп зачастил ногами в такт музыке и запел:
Отбарабанил руками по голенищам сапог и пошел, и пошел – и дробью, и вприсядку! Вслед за ним замелькали солдатские ноги.
Груздев, так тот, войдя в раж, даже сделал стойку вверх ногами, отбивая «Барыню» руками.
Когда пришел капитан Карпов, развеселившиеся бойцы затянули в круг и его.
Сгустились сумерки. Плясать устали и запели песни. Филька подсел к Якову Ивановичу и попросил его рассказать о гражданской войне.
Железнов начал повествование с девятнадцатого года. Рассказал, что в боях под Петроградом красноармейцы забрали у белых английские танки.
– Страшно было? – спросил кто-то, когда Яков Иванович рассказал, как он и старик рабочий Жабин ползли с гранатами навстречу лязгающим гусеницам.
– Конечно, страшно, – признался Железнов. – Но когда решишься и возьмешь себя вот так, крепко в руки, – он сжал кулаки, – то уже и танк тебе не страшен. Воля берет верх. И вот, – продолжал он свой рассказ, – под гусеницей как ахнуло! Танк крутанулся на месте и остановился. Подбежали мы к нему и стучим винтовками в броню: «Вылезайте, черти белые!» А они там притихли. «Молчите? Ну, хорошо! Сейчас мы вам покажем!» Поднялся я на танк, открыл люк и пальнул из винтовки. Подействовало. Вылезли. «Ну, что, ваше благородие, – говорю я им, – английские танки не помогли?» – «Как видите, господин пролетарий», – промычал мне этак в ответ офицер и так скривил свою морду, будто ерша проглотил…