Кретьен давно не чувствовал себя таким идиотом.
Город, Аррас, за три дня утомил его так, как не угнетала и труаская бешеная ярмарка на два месяца без перерыва. В Труа ярмарки бывали дважды в год — «горячая» в июне и «холодная» в октябре, но даже тогда, на Средней Улице или на Бакалейной, возле церкви Сен-Жан-дю-Марше, где почтенный Бертран Талье никогда не упускал своего места на аукционе тканей — даже там не создавалось у бедного сына этого торговца столь яркого впечатления тщетной беготни и суеты без плода, vanitas vanitatum[6]. Особенно Кретьен разозлился, когда, ночуя в некоем отвратительном кабачишке, от жары и усталости не в силах заснуть, он спустился вниз, попросить что-нибудь выпить и свечку — и расслышал в зале пререкающиеся голоса, обсуждающие, чего ради он «ходить и вынюхиваеть, подлюка… Вчера по всему ткацкому кварталу пороги обивал — я за ним давно-о слежу…» Далее последовала очень неприятная сцена — Креьен, стараясь двигаться как можно тише, вернулся к себе за мечом, а потом спешно отбыл в неизвестном направлении, не желая более оставаться в сем негостеприимном городе. Если учесть, что предыдущую ночь ему спать особенно тоже не пришлось, можно понять, почему в седле он здорово клевал носом. Однако, голодный и злой на весь мир, ночью он за ворота выпущен не был, а на рассвете уже не имел довольно сил, чтобы продолжать путь — а потому направил стопы в единственное место, где еще не успел вызвать подозрений своим присутствием. Это был сеньоров замок.
Бумага от графа Филиппа к мессиру Роберу дядюшке послужила пропуском, открывающим все двери. По крайней мере, ворота внешней стены, теперь бы еще вторую стену миновать — мимо столпотворения хозяйственных построек и угловатой замковой часовенки к прекрасным воротцам, за которыми путник уже провидел маленькую отдельную — или пусть не отдельную — спаленку и постель, постель… Однако у входа в цитадель, уже во внутреннем дворе, Кретьена долго томил некий мрачный дядька, управитель замка или что-то вроде того, которого очень хотелось стукнуть по башке. Такая вот была у него располагающая внешность: лицо как у филина, жутко подозрительное, подбородков хватило бы на троих, будто Господь ошибся, даровав такое богатство единственному носителю. В добавление ко всему дружище не умел читать, но тщательно это скрывал.
Он перевернул Филиппово письмо правильно — видно, знал, как выглядит графская подпись. Смотрел на него лет пять, двигая кустами бровей — только что не обнюхивал. Наконец признался, что барон в отъезде, и вопросил о Кретьеновом роде занятий.
Наверно, надо было рявкнуть что-нибудь вроде «Я графский рыцарь, и вот сейчас я тебя…» Но Кретьену для того не хватило ни догадливости, притупленной бессонной ночью, ни желания сердца. Признаться честно, он терпеть не мог рявкать на людей. Даже на тех, что похожи на сычиков и самой внешностью своей будто бы умоляют, чтобы их стукнули по голове.
— Я поэт, Кретьен де Труа, — признался он, почти не надеясь, что это имя скажет нечто почтенному сычику в человеческом обличье. Но напрасно он так думал: из двух произнесенных слов тому оказалось смутно знакомо если не второе, то первое.
— Графа и графини нонче нету, а барон поэтов не жалует… И прочих, это самое, жонглеров, — заметил он, слегка раздуваясь, чтобы полностью загородить вход. — Не велено. Барон отбыть изволил, развлечениев пока не требуется.
Тут рыцарское все-таки взяло верх, и грубый франк Кретьен едва было не воплотил желание, разрывавшее изнутри его сердце с первого мига разговора с неусыпным стражем врат. А именно — едва не стукнул его по цельнолитой башке.
— Ты, мужлан! Тебе мало моих шпор или недостаточно графского письма?.. Пока я не оторвал твою пустую (цельнолитую, друг мой, цельнолитую…) голову, пошел прочь, и приведи кого-нибудь, кто хотя бы умеет читать! Да поскорей, ты… блюститель замка, клянусь костьми святого Тибо!..
Кости святого Тибо — любимое ругательство старого шампанского графа с таким же именем, невесть как всплывшее из глубин Кретьеновой памяти — почему-то убедили управителя более всего остального. Еще раз окинув его подозрительным взглядом, сычик удалился, оставив Кретьена тосковать в обществе двух безмолвных стражников и рыжего щенка, то и дело подкатывавшегося под ноги утомленному коню живым шариком. Вычислив, что из этих троих наиболее приятным собеседником будет, пожалуй, щенок, Кретьен посвистел ему, подзывая, и повалял зверька по не успевшим еще нагреться щербатым плитам каменного двора. Тот колотил оземь палкообразным хвостиком, по голому его брюху чередою бежали вспугнутые блохи.