Выбрать главу

— Так можно сердце испортить…

С тех пор Стрешнев перестал здороваться с Куманьковым. Ему непонятно было, как можно свое маленькое, эгоистическое ставить выше общего. Ведь рекорд не собственность спортсмена — он принадлежит стране, народу. И вот теперь Окунев бросил ему тот же упрек. На Окунева наплевать, но, быть может, так думают о нем и Курчатов, и Платонов, и Прилежаев?..

«А, впрочем, какое мне дело до их мнения — важно сознание собственной правоты. Разве не мечтаю я, что мои будущие ученики побьют все рекорды, в том числе и мой собственный? Следовательно, я сам готов трудиться, чтобы мой рекорд был побит. Да, но ведь пока ученики станут мастерами, пройдет по меньшей мере три-четыре года… Значит, бессознательно, где-то в глубине души, я хочу, чтобы мой рекорд продержался столько лет. Чем же тогда я лучше Куманькова?.. Но нет, я не хочу этого. Сегодня я от души желал Васе побить мой рекорд. Так почему же мне так смутно и тревожно, словно я в чем-то виноват?..»

Он провел тыльной стороной ладони по лбу. Громада трибун нависла душной, давящей тяжестью. Громкая вальсовая музыка усиливала ощущение духоты. В центре круга чета Зубрицких со старательной безмятежностью порхала в сложных па конькобежного вальса. На ледяной дорожке разминалась Людмила Русанова, крупнокостная, большая женщина с крепкими, как из железа, ногами.

«А ведь она на два года старше меня», — почему-то подумал Стрешнев, поднялся и, не взглянув на Окунева, зашагал к выходу.

Когда он вернулся домой, первыми словами жены было:

— У тебя какие-то неприятности?

— Напротив! — Он протянул ей газету.

Тонкая стрелка легла между ее бровей, когда она читала заметку.

— Написано очень мило, — произнесла она неуверенно. — Только хорошо ли это?

— То есть? — Стрешнев взял у нее из рук газету и лезвием бритвы аккуратно вырезал заметку.

— Ну, как бы тебе объяснить… Знаешь, когда я слышу слова «непобежденный», «непревзойденный», мне всегда становится как-то грустно. Хочется верить, что человеческим возможностям нет меры и предела, Ты замечательный, это все знают, но разве не было бы, ну, что ли… интереснее, если б на смену тебе пришел лучший?.

Стрешнев слушал рассеянно, Он очень любил и уважал жену, с которой прожил шестнадцать лет, но давно уже убедился: во всем, что касается спорта, Вера Ильинична точно малое дитя. Она по сию пору говорит: «Мой муж катается на коньках». К тому же в эту минуту он подклеивал вырезку в альбом, где были собраны все посвященные ему заметки, очерки, статьи, рассказы из газет и журналов.

Здесь было около десятка вырезок из различных норвежских газет, посвященных его победе в Бергене, где он выступал в составе советской команды несколько лет назад; большой очерк «Три секунды» о его рекорде, принадлежащий перу известного советского писателя; серия фотоснимков из спортивного журнала, последовательно запечатлевших его бег на повороте; статья «Стиль русского рекордсмена» из польской газеты, призывавшая польских скороходов учиться у Стрешнева, и много, много других. Листая страницы альбома, он испытывал трепет былых жарких схваток, до печали щемящий сердце восторг победы.

Стрешнев захлопнул альбомчик, и слова жены, которые он слышал краем уха, необычайно отчетливо всплыли в его сознании.

— Что же, — сказал он, — лучшие мастера придут. Они уже есть. Хотя бы Курчатов…

— Ну уж ты скажешь! — возмутилась она с чисто женской непоследовательностью. — Где им до тебя!..

Обычно Стрешнев не посвящал Веру Ильиничну в свои дела, считая ее, преподавателя музыкальной школы, человеком настолько чуждым спорту, что все его волнения и тревоги были ей просто непонятны. Но сейчас ему вдруг захотелось поделиться с ней всем. Ему нужно было услышать от нее, что он прав, что его несправедливо заподозрили в мелких, низменных побуждениях, и он начал горячо, взволнованно говорить. Но чем дальше, тем отчетливее проступала в его словах какая-то фальшь. Он как бы стремился заранее предрешить ее мнение, хотя знал, что при всей своей мягкости Вера Ильинична в вопросах совести была человеком твердым и не покривила бы душой даже ради его спокойствия. Между тем для серьезного, большого разговора он избрал какой-то неверный тон — тон обиженного мальчика, которого нужно приласкать.

— В общем, все это порядочная ерунда, — грубо и неожиданно прервал самого себя Стрешнев. — Тебе хватает и своих забот.