— Трудно, — буркнул Дубенко.
— Вон как, — она скривила губы, — такой тон?
— Вы отлично знаете, моя жена тяжело больна...
— Но она поправляется, — поспешно перебила она его, — я звонила профессору, он успокоил меня.
— Успокоил вас?
— Да, — она поправилась, — конечно я беспокоилась прежде всего о вас. Вы, кажется, принадлежите к числу мужей, беспредельно влюбленных в своих супруг?
Дубенко нервическим движением пальцев передвинул чертежи, — он должен был сегодня обязательно их утвердить, — и внимательно оглядел женщину. Где-то в глубине сознания протянулась тень того недавнего, но одновременно и очень далекого прошлого. Аллея пальм, синие горы, обвязавшие цветущую весеннюю долину, женщина в платье из простого белого шелка. Он идет, облокотившись на ее согнутую руку и, невыносимо страдая от боли, все же с удовольствием ощущает вблизи ее тело и, если немного наклониться, локоны. Ведь не прошло еще и года. Но, кажется, проплыли перед ним далекие, как сны детства, видения, навеянные книгами Хаггарда... «Копи царя Соломона» за грядой упершихся в небо дымчатых гор. За этими горами тогда взрывали скалы, строили ангары, палатки раскинулись там как становище войск какого-то знаменитого завоевателя. Тогда только угадывалась война. Она казалась чем-то невесомым, просто понятием, а не реальностью, с ее разрушениями и смертями, прошедшими над страной. И отношения были довоенными, и люди были повернуты только одной стороной. Теперь прошла большая очистительная проверка. Друзья познались в несчастьи и личном и общественном. Не стало хороших знакомых, этого рыбьего понятия. Либо друг — либо враг. И великим светом засияло обновленное слово — семья...
Женщина же, сидевшая напротив него, продолжала жить попрежнему. Она сейчас смотрела на него, нисколько не понимая его мыслей. Она меньше его пережила. Нет. Не только это. Она была хуже Вали, хуже Виктории и других друзей, идущих сейчас с ним по дороге горя и радости. Пропасть, глубокая пропасть разделила их, и поскольку это стало совершенно ясным, нужно было быть снисходительным.
— Слышали, наши войска взяли Ростов.
— Вы шутите! — воскликнула она, пораженная этой неожиданной фразой после такого длительного молчания.
— Не шучу, взяли.
— Тогда вы просто решили поиздеваться надо мной. Если вы решили перейти на политику, то... какое мне дело до вашего Ростова. Это так далеко от Ленинграда. Почему до сих пор не отогнали немцев от Ленинграда?
— У вас там семья? — спросил Богдан.
— У меня там чудная квартира. Перед войной я купила очаровательный хрусталь!
Город невиданного напряжения и жертвенного подвига встал перед Дубенко. Город-легенда! И... «чудная квартира», «очаровательный хрусталь». Богдану просто стало жаль эту женщину.
— Я очень занят, Лиза, — произнес он, еле раздвигая челюсти.
— Наконец-то вы назвали меня по имени, — обрадованно пропела она, стараясь удержать какие-то нити, которые по ее мнению еще оставались между ними, — но почему снова ужасное слово «занят»? Пока никто не помешает нам, проехать бы на машине в горы, в леса...
— В горы на машине не проедешь, а тем более в лес.
— Говорю глупости? — кокетливо спросила она.
— Да.
Тогда она внезапно потухла, и горькая, вполне человеческая улыбка дернула ее тонкие накрашенные губы.
— Мне очень скучно и непонятно здесь. Ссылка. И конца ее я не вижу. Вы единственный человек, и такой... Здесь грубые и некультурные люди. Мало того, некрасивые, обрубки.
— Не верно. Здесь хорошие люди, — горячо возразил Дубенко, — замечательные. Перед ними нужно преклоняться.
— Ширпотреб, — коротко и зло бросила она.
Дубенко поднялся, уперся о стол полусогнутыми кулаками, больно, до хруста, и тихо процедил сквозь зубы:
— Вы мешаете мне...
— Занят?
— Если бы я даже был тем лоботрясом, который вам больше всего подходит, и тогда я бы сказал вам — «занят».
— Вы меня хотите оскорбить?
— Оставьте меня.
— Вы просто грубиян.
— И некультурный обрубок. Одним вашим словом — ширпотреб?
— Хотя бы.
Густая краска пятнами вспыхнула на ее красивом лице, она быстро и умело натянула перчатки, встала и ушла, не поклонившись ему.
«Какая глупая, невозможно глупая история», — опускаясь в кресло, подумал Дубенко. Вошедший почти вслед за ее уходом Рамодан недоуменно всмотрелся в его лицо.
— Опять печаль, Богдане?
— Все хорошо, Рамодан, — Дубенко крепко пожал его руку, — все замечательно, друг.
— Друг? Впервой ты меня так повеличал. Но что факт, то факт. А я было перелякался. Думаю, опять хуже с Валюшкой. Машина машиной, а человек человеком, тем более такой близкий, как жена. Чтобы понять это, надо потерять. Как тяжко-важко когда один. Вот я — в работе ничего, как один остаюсь, хоть волком вой. Один. Слово-то какое-то непривычное. Сегодня вспомнил своего гончака[2] — в городе бросил. Хорош был гончак. Видать, когда много общего, о своем не думаешь, а кончаешь общее, и начинает мутить тебя свое, личное, малюненькое. Тут и начинаешь припоминать не только жинку с детишками, что и полагается, а и какого-то гончака, хай он сказится.