Рамодан сидел в кресле, внимательно, по ходу своих мыслей, рассматривая свои опухшие кулаки. Вначале один, потом другой, потом по очереди все пальцы. Следы незаживающих на морозе ссадин и отметин (горячим железом, что-ли), ладони, затвердевшие от мозолей. У Дубенко тоже были такие же руки, а до этого он как-то не обращал на них внимания. Завернув рукав ватника, он также принялся поворачивать и рассматривать обожженные трудом руки. Повыше кисти сохранился еще загар — следы посещения Грузии — всего в мае этого года... Богдан встретился глазами с Рамоданом, и на лицах их одновременно прошла понимающая и несколько горькая улыбка. Потом каждый встряхнулся, и улыбка стала лучше, добрее.
— Не руки, а кочерыжки, — сказал Рамодан, — можно в печке шуровать.
— Приведем когда-нибудь в порядок кочерыжки, Рамодан. А в общем стыдно — просто неряхи...
— Может и так, — согласился Рамодан, — дойдем когда-нибудь до вольной горячей воды, Богдане. Жинку сегодня не проведывал?
— Нет.
— Надо съездить, Богдане.
— Вот только я об этом подумал. Недавно звонили опять оттуда. Как будто привязалась ангина. Профессор успокаивает, но не могу... должен сам. Когда-нибудь, может быть, проверят наше поведение и обвинят — в такое тяжелое время занимались пустыми делами.
— Что за пустые дела?
— Ну, как же! Умирают миллионы, и тут беспокоит здоровье одной маленькой женщины, — не генерала, не солдата, просто своей жены. Бросаешь завод, мчишься в больницу. Тут самолетов ждут как хлеб, а ты чувствуешь, что мысль о здоровье этого «ни генерала ни солдата» больше беспокоит, больше давит на мозги. Иначе не могу, Рамодан. Осматривал вчера машину, а мысли все там, с Валей. Не положено так директору, ничего не попишешь. А ну тебя, сам виноват. Притопал с этим гончаком... А ведь верно — страшно. Остался один, бегает, ищет тебя, а потом сядет где-нибудь возле пожарища, и завоет...
— Не дразни меня, Богдане. Вздумал проверять свое счастье, катай. Завидую я тебе. Почти вся семья в куче, а вот я остался один, как гончак...
Рамодан потер виски, поднялся, потом побарабанил пальцами по столу и направился к выходу.
— Рамодан, друг, — Дубенко нагнал его, полуобнял, — приходи к нам почаще. Просто как к родным...
— Спасибо, Богдане. Кати, езжай скорей к своему счастью. Передавай Валюхе от меня поклон, низкий до сырой земли...
Мороз крепчал. Голубой спиртовой столбик авиатермометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы сразу засахарило, мех воротника и шапки вспухнул сединой. Снег со скрипом ложился рубчатой линией за автомобилем. Дубенко сам сидел за рулем. И все же ему казалось — путь к больнице далек, подъем в гору труден и слишком медленно мчится машина.
Знакомые обледянелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто в раздевалке, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его служащая.
— Туда. Дайте халат.
Женщина выполнила его приказание. Богдан завязал тесемки уже на ходу, взбегая по лестнице. На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с его женой.
— Где Валя? — спросил он. — Какая палата?
— Там, — указала она, — вторая дверь от комнаты профессора. Но к ней еще нельзя. Никому нельзя в ту палату.
Богдан уже быстро шел по коридору. Его никто не останавливал. Хотя кто мог бы это сделать? Он мог бы оттолкнуть любого, кто попытался бы сейчас преградить путь к ней. Может быть он слишком много доверял и теперь будет наказан за это доверие. Ведь он не видел ее еще ни разу после операции. Может быть его обманули и положение хуже... гораздо хуже...
Вторая дверь от комнаты профессора. Он распахнул двери. Глаза побежали по кроватям, по испуганным, бледным от потери крови лицам. Ее не было. Богдан подбежал к третьей двери и остановился у порога. Валя лежала невдалеке от него, на крайней кровати и смотрела на него теми же испуганными глазами, какими смотрели женщины в предыдущей палате. Он бросился к ней и упал возле нее на колени.