Выбрать главу

Время для меня как бы обращалось вспять в эти дни. Сами они были словно пронизаны свистящим ветром степей и, всматриваясь в далёкие синие горизонты с высокой крутизны Новгорода-Северского, я будто слышал, как из дали времён до меня доносится ржанье коней — там, далеко, за пограничной когда-то Сулой… Вокруг вставало и оживало всё то, что я пытался когда-то представить над пергаменными листами Остромирова Евангелия, Святославова Изборника, Лаврентьевской и Радзивиловской летописей, «Слова о полку Игореве»: реки, небо, просторы полей, перегороженные «червлёными щитами», стены и башни городов — величие и красота Русской земли, о которой вздохнул один из прекрасных (7, 206) и безымянных поэтов далёких времён: «О светло светлая и украсно украшенная земля Русская!»

И всё же ощутить всё это разом, в совокупности, почувствовать себя как бы в фокусе огромного параболического зеркала, проецирующего на тебя — внутрь тебя — весь этот мир, я смог, лишь переступив порог Софии киевской: неподвижным центром скользящих сфер и плоскостей времени для меня оказалась софийская Оранта.

Я не знаю другого произведения древнерусского искусства столь известного, воспроизведённого такое множество раз и всё же не передающего в репродукциях практически ничего, кроме внешних очертаний, как центральная мозаика Софии. Сейчас я понимаю, что её можно знать наизусть в деталях, в каждом кусочке драгоценной золотой византийской смальты. Но все фотографии, все её копии, как бы точны и хороши они ни были, не могут передать то сокровенное, что заложено в ней. Они даже не могут подготовить к тому шоку, который испытываешь, оставшись один на один с этим огромным чудом, парящим над тобой в таинственном, одновременно ослепительном и неярком, исходящем из самого себя золотистом свете…

И рядом со мной был Боян, связавший собою «тогда» и «сейчас».

Ступая по следам Бояна по каменным плитам Софии, я вместе с ним рассматривал бега на ипподроме, пляски мимов под игру трубачей и органиста, сцены кулачного боя и борьбы со зверем на арене — красочную летопись праздничной жизни и зрелищ, развёрнутую на стенах крутых башенных лестниц, ведущих на хоры собора. Вместе с Бояном я разбирал имена его героев и современников, процарапанные писалами или ножами — вот они «засапожники»! — прихожан прямо на фресках собора. Вместе с ним я разглядывал портреты детей Ярослава Мудрого на хорах. На одной стороне его дочерей, будущих королев: норвежской — Елизаветы, французской — Анны, венгерской — Анастасии. На противоположной стороне — сыновей, где словно с умыслом, пощажённые временем, остались портреты Святослава и Всеволода: старшего, ещё нескладного, худого рыжего подростка с длинными волосами, в котором уже закипает неукротимый боевой дух, и тихого «младшенького», чей расчёт и поступки на много веков вперёд определят судьбу Русской земли…

Воспевая «устроителей» Руси, её собирателей и охранителей, уже при жизни своей поэт мог видеть, как рыцарская доблесть обращается в ничто подкупами и предательствами, как белое объявляется чёрным, как встаёт «хула на хвалу» и ничтожество превозносят, словно великое… Какова была его собственная судьба? Где он похоронен? Когда и почему всё-таки купила «княгиня Всеволожаа» ту территорию, что именовалось «землёю Бояна»? Кем он был здесь в Киеве — боярином или отпрыском древнего княжеского рода, чьи родители бежали из Болгарии на Русь после гибели Первого Болгарского царства?

В конце концов, не так это важно. Главное, что Боян был Поэтом.

Среди поэтов того времени — скальдов, трубадуров — были воины, бароны, епископы, короли. Но свой поэтический дар, своё звание поэта все они ценили гораздо дороже духовного сана, титулов, бенефиций и сокровищ. Поэт всегда был вне рангов, сословий и установлений. Не случайно один из самых знаменитых трубадуров, знакомства которого домогались короли и императоры, сходившие ему навстречу с тронов, «король поэтов» Бернарт де Вентадорн, как свидетельствуют его биографы, был всего лишь сыном истопника какого-то замка…

…На востоке Крыма, в степях под Керчью, среди трав, цветущих по весне и остро пахнущих уже к середине лета, из чернозёма, соломенно-жёлтого лёсса и красноцветных меотских глин неожиданно поднимаются серые, покрытые золотом и красными брызгами лишайников известняковые холмы. Странно видеть их серо-белые, поднятые над степью головы, увенчанные курганом или руинами древних крепостей. Но ещё удивительнее их собственная история. Это мшанковые рифы, поднявшиеся со дна моря, пересохшего много миллионов лет назад. Их заносило илом, песком, навевало на них лёсс; на них давили тяжёлые слои красноцветных глин, захлёстывали волны других морей. О них никто не подозревал. Но настало время — и, свидетели других эпох, они подняли над степью свои древние округлые головы, чтобы напомнить о себе и дать подножие для крепостей скифов, греков, (7, 207) меотов, наконец, тех самых готов-тетракситов, которых застали в Крыму средневековые европейские путешественники.