Несколько дней она пролежала дома — с воспалением легких. Доктор Летурно не отходил от нее и сделал все, что мог, но в ночь с 16 на 17 декабря она умерла.
«Лавров ужасно убит, — записал в дневнике Тихомиров. — После Лопатина это, кажется, самый близкий ему человек».
Возле дома на улице д'Асса, где она жила, в день похорон собралось множество людей — революционные эмигранты и французские социалисты, друзья, знакомые, читатели газеты «Justice». Они пришли проводить ее в последний путь — на кладбище Монпарнас.
У свежей могилы рядом с Лавровым стояли Шарль Лонге и Поль Лафарг, стоял потемневший от горя Летурно, его глаза ввалились после нескольких бессонных ночей. К ним подошел, держа шляпу в руке, Клемансо и приглушенным голосом заговорил о том, какого замечательного человека потеряла в лице умершей европейская передовая мысль.
Первым у гроба говорил Летурно, следом за ним — Лавров. Подавляя комок в горле, он произнес:
— Дамы и господа! От имени русской социалистической революционной партии, от имени борющейся России благодарю всех иностранцев, кто пришел сюда сказать последнее прости нашему товарищу, кого я позволю себе назвать моим другом, Варваре Никитиной, урожденной Жандр.
Он вспомнил, как она ему рассказывала, что еще в юности была увлечена идеями свободы и прогресса — о них она узнала из книг о Великой французской революции. Эхо этой великой бури еще отдавалось настолько громко, что его услышали новые поколения всех стран.
— Но я считаю себя вправе сказать, — продолжал Лавров, — что в этой борьбе за великие принципы свободы и прогресса, которой она посвятила свою жизнь, она была и осталась русской. Она бессознательно ощутила дыхание революции, которое пронеслось над головой многих молодых русских женщин ее времени. Старшая среди них по возрасту, она принадлежала к поколению тех женщин, что прославились в истории России — выступили в первых рядах… У нее не было времени заботиться о своем здоровье. Нужно было принести слово утешения отчаявшемуся другу — это очень далеко, но она идет. Нужно было собирать деньги для тех, кто оказался жертвой врагов русской революции, — это нелегко, но она это делает. Нужно было дискутировать с софистом, прославляющим эгоизм сытых, — это утомительно, тошнотворно, но ее мужественный голос не может молчать. Нужно было написать статью в защиту доброго дела — и пусть для этого приходится прочесть увесистые тома, пусть глаза устают от длительной работы, но борьба за доброе дело — это долг, и долг исполняется. И как она была счастлива этой продолжающейся борьбой, этой непрерывной деятельностью в последние годы ее жизни!.. Она умерла, но не прекратилась ее жизнь для ее друзей, для всех, кто узнал ее преданность делу, которому она служила…
Он сказал, что мог. Он больше не услышит ее голос, не обрадуется ее приходу, не подбросит угля в камин, чтобы ей было тепло у него в кабинете. Осталась только могила на близком кладбище Монпарнас.
«Жаль ее, но также жаль и тех, с кем она была связана тесною дружбою, как, например, с Вами, — написал ему доктор Белоголовый, — друг она была верный, готовый душу положить за друга своего, и ее смерть должна оставить в Вашей жизни заметную пустоту».
«Я понимаю, как Вам не хватает этого друга и какую потерю это составляет для нашей партии», — написала ему из Лондона Элеонора Маркс.
Да, ему страшно ее не хватало — ее голоса, взгляда. Пусть он видел ее не так уж часто, но каждое ее посещение было для него глотком свежего воздуха, при ней он ощущал себя моложе. А теперь нервы его расшатались, и он почувствовал: здоровье сдает.
Что-то стало твориться с его зрением — контуры предметов двоились, двоились буквы, и наступил вечер, когда он снял очки и с ужасом закрыл глаза рукой — не мог читать и писать. Потом пришел врач и сказал, что у него диплопия — от переутомления глаз, его глазам нужен отдых, тогда, наверное, это пройдет.
А если не пройдет? Что же он будет делать, если не сможет читать и писать? И на что он будет жить?
Когда заходили знакомые, он просил их прочесть ему газеты и письма. В феврале 1885 года пришло письмо от Энгельса. «Мне уже говорили, что у Вас болят глаза, — писал Энгельс. — Не лучше ли Вам было бы на время прервать занятия, чтобы не слишком утомлять зрение?»
Но ему уже пришлось прервать!
Правда, вскоре эта проклятая диплопия стала проходить, он смог вернуться к повседневным занятиям за письменным столом, но вынужден был себя ограничивать: когда глаза уставали, буквы опять начинали двоиться…
По субботам он неизменно ходил на редакционные совещания к Марине Никаноровне. В марте на одно из совещаний Тихомиров привел молодого человека, чья крайняя худоба наводила на печальные предположения о чахотке, — народовольца по фамилии Бах, а по конспиративной кличке — Кощей. Он только что приехал в Париж из России. Он рассказал подробности арестов, что обрушились минувшей осенью на «Народную волю», Сказал с горечью, что ныне партии фактически не существует, Тихомиров уныло молчал и посапывал. Марина Никаноровна прижимала пальцы к виску.