В конце письма она отмечала: «Ваше дорогое нам имя часто произносится теперь при всяком удобном случае и всегда с таким уважением и сочувствием, что отрадно слышать. Например, в воскресенье 19 марта Гюг на конференции, где он говорил о законе, предлагаемом Фрейсине, и вообще о законах подобного рода, упоминал и о вас». Она добавила, что Гюг — «чисто народный оратор», у него «несколько вульгарное, но картинное и страстное красноречие», и «на простых людей оно сильно действует».
Варвара Николаевна выразила свою досаду на то, что на днях Палата депутатов распускается на пасхальные каникулы и, значит, «эти… хотела употребить крепкое словцо из лексикона Золя, — но испугалась вашего, чувства изящного… итак, эти болваны разойдутся, вероятно, прежде, нежели пройдет закон об иностранцах. Ведь это очень обидно, потому что таким образом ваше возвращение будет отсрочено еще на несколько недель».
Началась пасхальная неделя, принятие нового закона об иностранцах было, разумеется, отложено. Варвара Николаевна писала: «…уверяю вас, Петр Лаврович, что в Париже очень скверно и «холодно» без вас. Прежде, бывало, как подойдет прилив тоски, пойдешь к вам… А теперь не к кому и пойти…»
Тревожное письмо прислал ему Плеханов — из Швейцарии, куда он перебрался осенью прошлого года. Плеханов сообщал о происшествии в курортном местечко Глион, на горном склоне над городком Монтре у Женевского озера. В Глионе приезжая русская дама (не та ли самая, о которой слышал Кропоткин?) стреляла в некоего немца, приняв его за Лаврова, — она хотела его убить. Но за что? Если верить одной швейцарской газете — за его нигилизм, но другая швейцарская газета утверждает, что как раз наоборот — за то, что перестал быть нигилистом. «Что за чепуха такая? — недоумевал Плеханов. — Врут ли газеты? Сумасшедшая ли эта барыня? Или, наконец, она из «Святой дружины» и хотела явиться русской Шарлоттой Корде, желавшей избавить мир от «кровожадного Лаврова»? Вы знаете, что наше отечество переживает теперь период, который, наверное, в нашей истории будет назван периодом невероятным».
Действительно, это черт знает что. Лавров написал Варваре Николаевне: «…я уверен, что суд покажет нелепость всей конструкций этого дела. Ведь шуты имели время и до того. Я так живу, что подослать убить меня и в Париже и в Лондоне не стоит ни малейшего труда, а их шпионы, верно, знают отлично мой способ жизни».
Но вот некоторые газеты перепечатали рассказ того немца, который едва не был убит по приезде в Глион. Оказывается, 3 апреля утром он сидел на веранде отеля и читал газету, когда неизвестная дама лет сорока подскочила к нему и принялась что-то гневно и громко говорить ему по-русски. Поднявшись со стула, он пытался объяснить ей по-немецки, по-английски и по-французски, что русским языком не владеет и она заблуждается на этот счет. «Вы Петр Лавров! — крикнула она по-французски. — Вы сейчас умрете! Трусливо и жалко, как и следует от вас ожидать!» Она отступила на шаг, подняла револьвер и выстрелила. Пуля просвистела рядом с его головой. Он схватил плетеный стул и поднял его как щит, а затем бросил стул и схватил ее руку, державшую револьвер. Она тут же выстрелила во второй раз, и пуля прошила рукав его сюртука. Выбежал портье, и, пока они вдвоем вели ее за руки, она выкрикивала что-то по-русски. Ее передали в руки агентов полиции. Им она сказала, что ее фамилия Михеева и что она из Москвы.
Полицейские отвезли ее в ближайшую тюрьму — в Шильонский замок па берегу Женевского озера, в тот самый романтический Шильонский замок, что был воспет Байроном.
Если б эта история не была напечатана в газете, ее можно было бы посчитать бредовым сном!
«Как ни повторять себе, что вы в Лондоне, — писала ему Варвара Николаевна, — и что поступок этой сумасшедшей не имеет, следовательно, никаких последствий для вас, но мысль одна, что хотели в вас стрелять, заставляет сердце болезненно сжаться… Мне так грустно, когда я подумаю о вашем одиночестве в Лондоне, да еще представляю себе, что вы больны, что, будь у меня деньги, сейчас бы к вам поехала. К сожалению, безденежье у меня полное… вследствие небольшой размолвки, происшедшей между мной и отцом».
Размолвки происходили и раньше, они были по-человечески понятны: отец старался в письмах своих отвадить дочь от политики, от увлечения социалистическими идеями — страшился за ее судьбу.
«Меня беспокоит ваше отношение к вашему отцу, — огорченно написал ей Лавров. — Ну что же вы делать будете, если там совсем разорвется? И к чему писать резкости, когда они не могут подействовать?» А что касается покушения в Глионе… Внезапной смерти он уже не боялся: «…неизвестная мне личность (если бы все это было серьезно) оказала бы мне немалую услугу. Есть бремя, которое нести нелегко, но сбросить не имеешь права, как представитель не только своей личности, но общественного направления, а если другие помогут, да еще при приличной драматической обстановке, — это совсем недурно. Но вы возмущаетесь и браните меня, я это чувствую и потому перестаю. Туман. Погода непривлекательная. Сейчас иду в музей».