Выбрать главу

Я возражал. Другие об этом напишут лучше меня, мое назначение — средствами литературы насаждать высокие начала морали, отстаивать идеалы своего времени и нести народу утешение в дни его испытаний.

Мой друг ответил сентенцией, из которой следовало, что для писателя я слишком схимник и от жизни, как от нечистой силы, готов отделаться крестом.

— А ты уверен, — следовал вопрос, — что и мораль и идеи отстоишь, ложных богов из храма изгонишь и вовремя принесешь народу утешение?

Он и на этот раз остался верным себе. Начинив меня сомнениями и прибавив к моим собственным новые, мой друг вынудил меня защищаться. Я ссылался на то, что приютивший меня век не только преуспел в науках и политике, но и встретился со многим неприглядным и спорным. Казавшиеся извечными представления о нравственных устоях, о мастерстве живописца, ваятеля, о законах гармонии, искусстве литератора заколебались. Недавние приверженцы Баха и Вагнера заговорили о музыкальном своеобразии джаза, додекафонии, кисть художника отрекается от строгих канонов минувших веков, утверждаются абстракционизм, сюрреализм, танцы одинаково близки культу Приапа — бога чувственных наслаждений — и пляскам доисторического человека. Безголосое пение и убогое подражание былым искусникам театральных подмостков находят себе многочисленных сторонников. Юное поколение заново пересматривает кодекс нравственных законов, как пересмотрели их отцы божеские уставы. Былое с сущим уживается не без тягостных битв и страданий. Писатель не вправе видеть мир освещенным с одной стороны.

Я был действительно свидетелем великих дел и все же итоги подводить не стану, ни мне, ни кому другому они не нужны. Что до призвания писателя и его задач, они во все времена были нелегкими, великодушная история заботилась о том, чтобы служители пера не ведали покоя.

— Уверен ли я в удаче? Конечно нет, но дает ли это право отступиться от долга? Писатель должен уповать и своей верой щедро наделять всех, как бы мало ни было на это надежд. Подобно врачу, он не вправе на страдания отвечать безмолвием.

Мой друг — здравый смысл, вот он каков — взял снова верх, и после долгих препирательств я уступил. Должно быть, в самом деле настало время подводить итог.

Свое жизнеописание начинают обычно так: «Я помню себя с того дня, когда я впервые переступил порог школы…» Затем следует описание того, что с той золотой поры уцелело в памяти. Воспоминания трогательны, и сам автор, умиленный ими, упускает из виду, что события давних лет способны впечатлять лишь школьного учителя или врача, как подробность в истории болезни. Читателя скорее привлечет пора становления личности художника, его способность противостоять жизненным испытаниям, своевременно и верно разбираться в непривычной обстановке новой среды и держать фантазию в пределах действительности. Мечтателей порой объявляют глупцами, это так же неверно, как приписывать ловким дельцам утонченный ум. Хитрость и ловкость — наследство звериных предков, тогда как склонность к фантазии — свойство натуры, не отягощенной жизненным опытом.

С каких же лет начинать наше жизнеописание? Какие годы всего ближе к становлению личности?

Кто знает. У каждого своя весна и плодотворная осень, одним дано рано ступить в пределы духовной зрелости, а иным — никогда. Я долго стучался в заветные двери, платил страданиями и сомнениями за каждое испытание, ниспосланное мне судьбой, и поздно, слишком поздно, мечтания оставили меня.

МЕЧТАТЕЛЬ

Роман

ШИМШОН

Суббота отошла с первыми звездами. Ночь водворила будни в доме Дувида-портного. Жена его Рухл зажгла лампу, пробормотала: «Доброй недели» — и сняла с себя атласное подвенечное платье. В ситцевой юбке с подоткнутым подолом и в старой, засаленной кофте, без золотых колец и часиков на груди, она поблекла. Исчезла медлительная торжественность походки, по-будничному торопливые руки засуетились, постепенно разрушая великолепие праздника. Цветистые половики, небрежно сдвинутые ее ногой в угол, обнажили истертый, некрашеный пол. Веселая скатерть с розовыми разводами сползла, открыв пятнистое лицо стола. Занавеска отодвинулась — и на свет выглянула черная, грязная печь. Куда делись ярко вычищенные подсвечники с виноградными лозами по бокам, серебряные ложки, отражающие небо, крошечные бокалы, сияющие, как маленькие солнца? Силы будней вылезли из своих нор. Забились огромные ножницы с острым прожорливым клювом, вынырнул чугунный утюг, брызжущий искрами, подняла голову швейная машина, покрытая на праздник простыней… Отец развернул кусок сукна, прислонил к стене книгу закройщика Аршинова, исчерченную синими жилками, и стал кроить.