— Да я тоже хорош, — глухо ответил Яковлев и только тогда повернулся к ней, но больше ничего не сказал, потому что глаза Аллы были сухими и смотрели холодно и пристально. И от этого взгляда Яковлев почувствовал себя увереннее, он уже не жалел о тех словах, которые вырвались, казалось бы, в раздражении, даже какое-то удовлетворение почувствовал от того, что сказал. И уже запах ее духов не казался таким тревожащим.
— Ну а все-таки, что ты задумал? — спросила Алла, не отводя пристального взгляда.
Яковлев достал сигарету, долго и сосредоточенно разминал ее, покручивая в пальцах. Он и сам не знал, что задумал. Было только раздражение и потребность действовать, действовать немедленно, чтобы хоть как-то прорвать эту тягучую, как резина, неопределенность.
Вибрировало перекрытие под ногами, в глухой ровный гул работающих стендов врывался доносившийся с полигона скрежет тормозов, рычание двигателей на перегазовках, свист колесной резины на виражах.
Яковлев чувствовал на себе пристальный холодный взгляд Аллы и внутренне твердел. Но отвечать почему-то не хотелось: женщина с этими холодными глазами была совсем чужой.
Он зажег сигарету, сделал несколько затяжек и сказал:
— Я пока ничего не знаю, знаю только, что нужно вести работу дальше, а дальше без дизайнера нельзя.
— Но почему именно этот Жорес? Он же — бездарь! Над ним смеются все, — Алла нетерпеливо переступила с ноги на ногу.
— Над нами смеялись бы не меньше, если бы знали, что мы собираемся лучше «ситроена» и «фольксвагена» сделать. А Жорес вовсе не бездарь. Он талантлив, только простодушен, да и на истерике весь. У него же никогда не было настоящей работы, — Яковлев стряхивал пепел в левую ладонь, потому что здесь в комнате не было пепельницы.
— Ну и что, ты все ему расскажешь?
— Да, — твердо сказал он. — А как ты думала? Привлекать человека, просить работать бесплатно и не рассказать, да? — Вышел на балкон, вытряхнул пепел через перила и вернулся в комнату. — И вообще, чтобы человек работал, нужно, чтобы он поверил в эту машину. А когда не верит, да еще и не его это дело, то… — Яковлев не закончил, махнул коротко рукой и смолк, испугавшись, что Алла снова примет это на счет мужа.
Но она спокойно отошла к столу и оттуда сказала:
— Ну, тебе видней, в конце концов, ты — главный. Я боюсь, что Жорес-Прогресс растреплет по всему институту. Он же типичный выступальщик. А тогда и Игорь ничем не сможет помочь. Старики на совете сразу похоронят нас… По первому разряду похоронят, — Алла выдвинула ящик стола, стала доставать бумаги.
— Да, это они здорово умеют делать, — согласился он.
— Тогда не дави на Игоря, тем более так по-хамски, как сегодня. Знаешь же, что он заинтересован не меньше тебя. — Алла села за стол, зашелестела листами калек.
— Ладно, я пойду. А потом ноль четырнадцатый гонять буду, все-таки база там неверно рассчитана. — Яковлев помедлил секунду, но Алла не ответила. Он вышел, плотно притворил дверь и окунулся в привычный грохот, даже не слышал своих шагов по металлическим ступеням винтовой лестницы.
Ворота лаборатории были открыты, слесари уже выкатили оснащенное шасси на полигон. А за стеной все ревел двигатель.
В стеклянном переходе он почему-то остановился перед аквариумом с вуалехвостами. Пузатые красно-перламутровые рыбки тихо плавали вдоль переднего стекла, медленно взмахивая полупрозрачными шлейфами плавников и хвоста. Зелень водяных растений в аквариуме была сочной и яркой.
Яковлев смотрел на этот замкнутый мирок, в котором время, казалось, течет очень медленно и бессмысленно, как бессмысленно плавают эти красные рыбки вдоль стекла из конца в конец аквариума, и думал о том, что последние несколько лет он так же бездумно мельтешил, замкнутый в какой-то умозрительный мир, где время тоже остановилось. Нет, вернее, время двигалось, а он, Григорий Яковлев, все кружился в выдуманном мирке и только теперь увидел, сколько этого времени утекло. Бессмысленно. Безвозвратно. Он отвел взгляд от аквариума, и солнце ударило в глаза. Отсюда, из перехода, тоже виден был полигон, и машины, мчащиеся по дорогам, почему-то показались цветными игрушками. Сегодня все казалось ему ненастоящим. Только глаза Аллы — сухие, пристальные и холодные, когда она сказала: «Ты прости меня», — только эти глаза были настоящими. В них был неподдельный холод…
Черт возьми, сколько же лет длится этот противоестественный, выматывающий разговор взглядами и недомолвками, разговор двоих, при котором незримо присутствует третий. Почти десять лет! И уже не понять, не вспомнить, когда это началось. Может быть, тогда, в кабинете заведующего кафедрой? Черт, как молоды они были. Тому угрюмоватому и робкому слесарю, каким был Яковлев, только-только исполнилось двадцать четыре года, а той студентке четвертого курса, Аллочке Синцовой, — всего двадцать два. И профессору — впрочем, не был тогда еще Игорь Владимирович профессором, — ему, доценту Владимирову, за год до того получившему кафедру, было всего сорок или сорок один. Как давно это было, и — даже смешно, — каким старым тогда казался Владимиров тому слесарю, взволнованному первым чувством и первыми раздумьями о жизни. До сих пор Яковлев помнил тогдашнее свое ощущение неловкости, а потом и победительности, когда он в кабинете Владимирова ткнул пальцем в альбом и сказал: «Вот!»