— И, по-твоему, это правильно?
— Пап, ты ничего не понимаешь! У нас в комитет комсомола попал самый тупой студент изо всего факультета.
— Зачем же вы его избрали?
— Пап, ты ничего не знаешь! Мы так гудели на собрании против его избрания, что окна дрожали. И не избрали его, а потом кооптировали.
— Значит, ведете борьбу против тупиц?
— Не мы ведем борьбу, а он! Он же один против всех, ему действительно приходится бороться!
А однажды Нина сказала таким тоном, словно и отец и мать тоже явные тупицы и ей приходится растолковывать родителям самые простые вещи:
— Пап, мам! Вы просто не представляете себе, какая у нас фронда!
Тогда Александре Матвеевне, помнится, пришло в голову: может, зря она не вмешивается в разговоры мужа с дочкой?
Кроме таких вечеров с мужем да с дочкой, было у Александры Матвеевны еще одно особенное, для себя хранимое удовольствие: оглянуться на свою жизнь. Оглянешься — и такие картины в памяти встанут, ни в какой театр не надо ходить. И видно, что жила она как надо, как должно, как требовали от нее.
…16 октября 1941 года завод закрыли, а несколько цехов эвакуировали на Урал. Шура вышла из цеха, из проходной и остановилась вместе с другими. Дальше уходить от завода не хотелось. Сердце щемило. Так и стояла, может, час, может, два подле заводских стен. И на другой день пришла сюда — вдруг позовут обратно в цех? Долго стояла, до сумерек. А потом — уже одна — Шура пошла в кремль. Небо стало белесо-лиловым — так, словно копило снег. Тени в кремле уплотнялись, превращаясь в смутные образы древних князей, бояр, ратников, мастеров-умельцев. Никогда раньше не представлялось такого Шуре, хотя любила она постоять в час заката подле полуразрушенной от старости кремлевской стены, на древней вечевой площади. В тот вечер показалось Шуре, что слышит она гул вечевого колокола. А потом догадалась: сердце у нее билось так, что гул стоял в ушах.
Потом те цехи, которые не эвакуировались, начали работать и обрастать новыми, Шуру послали в термичку. Ходила, ходила по заводу, термички не нашла, вернулась в кадры, а там говорят: «Ну иди тогда в литейку!» Обрадовалась — знала, что Оля Пахомова тоже в литейке. Их с Ольгой, хоть та добровольно с поста инструктора обкома комсомола пришла в литейку стерженщицей, то и дело запрягали на самое тяжелое — снаряды таскать. Шура удивлялась подруге: Оля тоненькая, маленькая, а ведь ухватит мешок с двумя снарядами и тащит, как муравей. Бессловесная была тогда до невозможности! Лишь однажды у нее как бы стоном вырвалось: «Только бы его не убили!» Ну и догадалась Шура, что ее подружка шибко любит кого-то. Любовь может помочь и снаряды таскать, и холод выдержать, и голод. Работали по 12 часов. Утром мать заставляла Шуру надевать под пальто теплую кофту и поддевку, ведь ехать на завод двумя трамваями холодно! Да и в цехе тоже. А Шура раньше так воображала, что в литейке должна быть жара. В трамвае Шуру, толстую от нескольких одежин, толкали: «Отъелась в столовой!» Терпела. Молчала. Это сейчас она горлом что хочешь возьмет, а в войну горло свое подавляла, училась бессловесности, хоть с языка рвалось: «Вам бы такую столовую — в литейку!»
И сейчас все можно вытерпеть, думала Лаврушина, только бы не было новой войны!
Конечно, много недостатков. Очереди в магазинах. Пьянство… Или, например, канализация: не только в окрестных деревнях, но и на окраине города порой рядом с каменным домом встретишь дощатую уборную… А вот если вспомнить тот военный быт да сравнить с нынешней мирной жизнью, недостатки теперешние будто бы и не такие уже страшные, и вся жизнь сейчас легче, радостней, хотя тогда была молодость.
…Расписывались с Павлом Лаврушиным зимой 1945 года. В первом этаже большого серого дома рядом с кинотеатром был загс, да вроде он и теперь там. Только тогда те, кто расписывался, приходили вдвоем, без родных, без гостей, и никаких тебе фотоснимков и бокалов шампанского. За одним столиком — регистрация браков, за другим — записывали, кто помер.
Павел после окончания ФЗУ попал в Ленинград — отца перевели туда по работе. В Ленинграде поступил Павел в электротехнический институт имени Ульянова-Ленина.
Из-за плохого зрения Павла Лаврушина в начале войны послали на тыловые работы; потом по «Дороге жизни» вывезли из Ленинграда вместе с другими студентами и преподавателями института. Все родные Павла к тому времени погибли, похоронены на Пискаревском кладбище.