Прощались с родителями, с женами, с детьми, но внешне все шло по раз и навсегда заведенному флотскому порядку, а в душу, в нее ж не заглянешь, и каждое утро, едва легкий туман открывал берега гавани Носси-Бэ, за пять минут до восьми на мачтах «Князя Суворова» взвивался сигнал: вахтенным начальникам приготовиться к подъему флага. Со всех кораблей в утренней тишине на все голоса неслось: «Караул! Горнисты! Барабанщики! Наверх! Команде наверх повахтенно… Во фронт стоять… Дать звонок в кают-компанию!»
Сыпались матросские каблуки, команды выстраивались на шкафутах повахтенно, господа офицеры — на правых шканцах, караул, горнисты и барабанщики — на левых. «Смир-на!.. Слушай… На кра-ул! На флаг!» И ровно в восемь мгновение в мгновение на всех русских кораблях раздавалось: «Смир-на! Флаг поднять!» Кормовые флаги с синим андреевским крестом медленно ползли вверх.
Белые флаги с синим крестом… Белый цвет — символ незапятнанной чести, синий крест — символ веры и долга. Команды стояли смирно. Винтовки вскидывались на караул. Все снимали фуражки, матросы и офицеры. Горнисты играли «Поход», унтер-офицеры свистали в дудки, а баковые вахтенные отбивали восемь склянок. Бом, бом, бом…
Черные туземцы и таможенные чиновники с восторгом смотрели с берега. На балконе белой губернаторской виллы поднимали жалюзи, и сонный губернатор в мятой пижаме выкидывал из-под одеяла босые ноги, торопливо надевал очки. Да и как было не заглядеться на такую картину! Синее море. Синее небо. Эскадра на рейде, и бравые матросы на палубах — артиллеристы, минеры, сигнальщики и офицеры при кортиках, при белых перчатках, выбритые, надушенные, подтянутые красавчики стоят один к одному с фуражками на согнутой руке. Мощь! Сила! И броненосцы новейшие, не только старье разное по закуткам смели. Русский флот вышел в мировой океан, и людей нашли, одели, обули, научили морскому делу, и офицеров своих воспитали, слава богу, с петровских времен по крохам собирали, школили. И вышколили. Но кому, кому в руки вложила Россия судьбу этого флота? Кто должен был вести его в бой? Кто? И — за что?
Французские газеты сообщали о беспорядках в Питере, о стачках в Москве, писали, что Россия накануне революции, а господин адмирал, с утра появившись перед своим штабом, шаркая, в лаковых штиблетах уходил к себе и в покойном кресле у открытого иллюминатора дожидался обеда и того времени, когда к нему поднимется мадам Сиверс, или, сняв сюртук, опускался за письменный стол у себя в салоне и, чувствуя легкое покалывание совести, писал жене: «…что за безобразия творятся у вас в Петербурге и в весях Европейской России. Миндальничанье во время войны до добра не доведет. Это именно пора, в которую следует держать все в кулаках и кулаки сами — в полной готовности к действию, а у вас все головы потеряли и бобы разводят. Теперь именно надо войском все задушить и всем вольностям конец положить: запретить стачки самые благонамеренные и душить без милосердия главарей».
Легкий ветер шевелил черную бороду адмирала. Играло море. В гостиной денщик, обутый в мягкие шлепанцы, неслышно накрывал к обеду. Расставлял хрусталь, раскладывал столовое серебро с вензелями Кронштадтского морского собрания, бликующее солнечными зайчиками.
2
Дома на другой стороне совсем как корабли. Они идут строем кильватера, потом вдруг разворачиваются уступом, все сразу. Но это только ранним утром, когда еще туманно и ветром срывает дым с труб районной котельной, и он стелется над крышами. Утреннее неяркое солнце зажигается в стеклах окон-иллюминаторов. Ржавые следы дождей на балконных ограждениях совсем как следы океанских штормов. Мне видится эскадра, брезенты на рострах, трепещущие флаги, жирный антрацитовый дым, падающий на гребни волн. И весь наш институт превращается в корабль. Гремят торопливые шаги по лестницам-трапам, доносятся чьи-то голоса, обрывки каких-то команд, но это наверху, а внизу, в трюмах, идет своя машинная жизнь, гудят на испытательных стендах моторы, дрожат коллекторы, и в орудийные башни подаются наверх снаряды, тускло поблескивающие за стеклами лифтов.
Меня приводит в себя неожиданный звонок. Тревога! Тревога! Ровно десять утра, меня вызывают по начальству, но не к Игорю Степановичу, — он бы и сам мог зайти, — и не к Виктору Александровичу, которого еще не уволили и который давно грозится побеседовать со мной, посмотреть, чем занимаются «наши теоретики». Меня вызывают к Самому, который, как я знаю, имеет ряд конструктивных предложений, относящихся к моей работе.