А Егоров все продолжал переписывать старые протоколы.
Нет, он не все время переписывал. В обеденный перерыв, когда на втором этаже - в управлении милиции - затрещал звонок, Егоров вынул из кармана мешочек, в котором были кусок хлеба и две картошки, съел их и запил теплой водой из "титана" с кислой конфеткой "барбарис", выданной ему Катей в знак особого ее уважения к его необыкновенной деятельности.
Деятельность же оказалась не ахти какой необыкновенной.
Егоров понял, что его отстраняют от оперативной работы, но зато собираются, может быть, оставить на канцелярском деле. Вот так, наверно, все и будет. Их зачислят обоих в штат - Зайцева и Егорова. Только поставят на разную работу. Ну что же! Лишь бы оставили. Не все ли равно, что делать, в конце концов. Надо только стараться хорошо работать, а то и с канцелярского дела могут попросить.
И Егоров старался. Он выписывал аккуратно каждую букву и огорчался только, что ручка попалась какая-то расхлябанная, перо в ней все время болтается. Все пальцы испачкал чернилами. И еще, чего доброго, можно испачкать страницу.
Зайцев привез на извозчике вдову аптекаря и, оставив ее в коридоре у дверей, вошел в комнату Жура.
- А я тебя жду, - сказал ему Жур. - Надо бы еще привезти старшего брата Фринева, Бориса. Он живет на Белоглазовской, тринадцать...
Жур мог бы послать Егорова за этим Фриневым Борисом, пока не было Зайцева. Подумаешь, какая сложность! Но Жур все-таки не послал Егорова. Значит, правильно: Егоров, по мнению Жура, не годится даже для самой простой оперативной работы.
"Ну что ж, пусть, - подумал Егоров. - Пусть Зайцев ездит, а я буду переписывать. Все буду делать, что заставят. Я не капризный. Мне так даже лучше. Башмаки у меня худые. А на улице слякоть".
И все-таки где-то в глубине его сознания тлела, как уголек, горчайшая обида.
Не мог Егоров примириться с тем, что Зайцев лучше его, что Зайцеву все доступно, что Зайцева здесь уже считают боевым, а он, Егоров, вдруг бухнулся в обморок, как девчонка, испугался мертвого аптекаря.
Но теперь уж поздно жалеть об этом. Может, потом еще будет время и Егоров тоже покажет себя. А пока: "При осмотре места происшествия обнаружено... двоеточие. Как это может быть обнаружено двоеточие? Чепуха какая! Я ошибся. Я, наверно, устал..."
И он действительно устал.
Был уже шестой час дня. За окнами потемнело. Но Егоров решил исправить ошибку, решил снова переписать протокол осмотра с самого начала.
В это время к нему подошел Жур.
Егоров побоялся, что Жур прочтет последнюю фразу, заметит глупую ошибку и поймет, что стажер не годится и для канцелярской работы.
Егоров закрыл последнюю строку ладонью и размазал чернила. Руки от волнения у него были потные.
Но Жур не обратил никакого внимания на то, что пишет стажер. Жур сел на стул против него и сказал:
- Слушай, Егоров, у меня к тебе есть просьба. (Не задание, заметьте, а просьба.) Я вчера велел, чтобы в мертвецкой заморозили этого аптекаря Коломейца, ну его к черту. За ним тоже вскрываются дела. Но у нас, знаешь, какие там работнички. Может, ты съездишь в Ивановскую больницу, проверишь?
- Ну что же, - опустил глаза Егоров.
- Я знаю, тебе почему-то неприятно смотреть на этого аптекаря. Но такое дело - послать некого. У меня еще два допроса. Съездишь?
- Ну что же.
- "Ну что же" - это не разговор, - вдруг посуровел Жур. - Ты находишься на работе, с тобой говорит уполномоченный, - твой, стало быть, непосредственный начальник. Надо, во-первых, встать...
- Ну что же, - еще раз невольно сказал Егоров. И встал.
- Так, значит, съездишь? Можешь съездить?
- Отчего я не съезжу? Пожалуйста. Сейчас?
- Да, нужно бы сейчас съездить...
Но это только так говорится - съездить. А охать не надо. Можно пешком пройти два квартала Главной улицы, потом свернуть на Бакаревскую и спуститься к набережной.
Тут, на набережной, за понтонным мостом, и находится Ивановская больница.
Егоров пошел пешком. Он шел и все старался подавить в себе гнетущее чувство надвигающейся на него неотвратимой беды. И в то же время он думал: "А что, если б послали в мертвецкую сейчас Воробейчика или даже Зайцева? Они, пожалуй, и не почесались бы. Нет, наверно, и им было бы неприятно. Но они бы все равно пошли. И я иду. В чем дело?"
На набережной было уже совсем темно и холодно.
Великая река, объятая холодным туманом, ревела со стоном и скрежетом. Будто томилась, что до сих пор нет настоящего мороза и она никак не может покрыться льдом.
За мостом стало чуть светлее от ярко освещенных окон больницы.
Она большая, во весь квартал, больница. И вдоль нее тянется чугунный забор на каменных столбах.
Егоров вошел в больничный двор, где было еще светлее.
Из боковой двери две женщины в серых халатах вынесли укрытые простыней носилки.
- Это откуда? - спросил их мимо идущий мужчина с газетным свертком под мышкой. - Из десятой?
- Из десятой.
- Неужели Савельев?
- Он.
- Значит, преставился?
- Значит, так.
- Ну, этак-то ему лучше будет, отмучился, - удовлетворенно вздохнул мужчина, тоже, видно, здешний человек, наверно санитар, и, поправив сверток под мышкой, пошел дальше.
"В баню, - подумал Егоров. И еще подумал, глядя на женщин с носилками: - У людей вот такая работа, может, каждый день, и они ничего. А меня ненадолго сюда послали, и я уже чего-то боюсь. А чего бояться-то?"
Егоров хотел спросить этих женщин, где тут мертвецкая, но понял, что носилки несут именно туда, и побрел за носилками.
- Никодим! Никодим Евграфыч! - закричала одна женщина, державшая носилки. - Открывай, принимай гостя!
- Чего кричишь? Открыто для всех. И для вас лично, - отозвался откуда-то из-под земли старческий голос.
И над дверями подвала вспыхнула лампочка.
Из подвала вылез на свет старик в брезентовой куртке и в брезентовых же штанах, с тонкой, длинной шеей, как у гуся, и с маленькой, детской головкой в теплой шапке.
- К вам тут вчера привезли аптекаря, - сказал ему Егоров. - Приказали заморозить. Аптекаря фамилия, - он посмотрел в бумажку, - Коломеец Яков Вениаминович.
- Ничего не знаю, - снял шапку старик и, отряхнув ее, опять надел. - У меня тут все почти что аптекари. Если велели заморозить, значит, заморожен. Иди гляди...