B) После этого она долго не выходила из сомнамбулического состояния, которое затем стало чередоваться с нормальным состоянием; некоторые стойкие симптомы сохранялись вплоть до декабря 1881 года.
Г) Склонность к сомнамбулическому состоянию и симптомы постепенно исчезли к июню 1882 года.
В июле 1880 года заболел отец пациентки, которого она горячо любила. У отца развился периплевритический абсцесс, который не поддавался лечению и в апреле 1881 года свел его в могилу. В первые месяцы отцовской болезни Анна, не жалея сил, заботилась о больном, поэтому ни у кого и не вызвало особого удивления то, что мало–помалу она довела себя до истощения. Никто, включая, возможно, и саму пациентку, не замечал, что с ней творится; однако постепенно из–за слабости, анемии, отвращения к пище она стала чувствовать себя столь дурно, что пациентку, к вящей ее печали, отстранили от ухода за больным. Родственники заметили, что она кашляет, из–за этого кашля я и осмотрел ее впервые. То был типичный tussis nervosa[16]. Вскоре она стала нуждаться в отдыхе в послеобеденные часы, а к вечеру погружалась в дремотное состояние, за которым следовало сильное возбуждение.
В начале декабря у нее возникло сходящееся косоглазие. Окулист (ошибочно) объяснил его парезом отводящего нерва. 11 декабря пациентка слегла и пребывала в таком состоянии до 1 апреля.
Одно за другим у нее развилось несколько тяжелых расстройств, с виду совершенно новых.
Боли в левой части затылка; сходящееся косоглазие (диплопия), степень выраженности которого значительно возрастала при волнении; по ее словам, при ходьбе она натыкалась на стены (асинклитизм). Труднообъяснимые расстройства зрения; парез передних мышц шеи, из–за которого пациентке для того, чтобы повернуть голову, приходилось втягивать ее в плечи и поворачиваться всем корпусом. Контрактура и потеря чувствительности правой руки, а чуть позднее и правой ноги; кроме того, правая нога полностью разогнута, аддуцирована и повернута вовнутрь; впоследствии такой же недуг поразил левую ногу, а вслед за ней и левую руку, пальцы которой, впрочем, сохранили некоторую подвижность. Оба плечевых сустава тоже не были полностью тугоподвижны. В наибольшей степени контрактура поразила плечевые мышцы, хотя позднее, когда появилась возможность тщательнее проверить чувствительность, оказалось, что больше всего чувствительность притупилась в области локтя. В начале болезни проверить чувствительность должным образом не удавалось, поскольку пациентка противилась этому из страха.
В таком состоянии пациентка поступила ко мне на лечение, и я тут же убедился в том, что в ее психике произошли серьезные изменения. Для нее были характерны два совершенно разобщенных психических состояния, которые сменяли друг друга крайне часто и неожиданно, а различие между ними с развитием болезни становилось все более заметным. Пребывая в одном состоянии, она узнавала близких, была печальной и пугливой, хотя и относительно нормальной; когда она пребывала в другом состоянии, у нее появлялись галлюцинации, она бывала «невоспитанной», то есть бранилась, кидалась в людей подушками, насколько ей позволяли делать это контрактуры, – пока они вообще ей это позволяли, – отдирала пальцами пуговицы на одеялах, белье и т. д. Она не замечала посетителей, а после не могла взять в толк, отчего в комнате произошли перемены, и начинала жаловаться на то, что у нее возникают пробелы в памяти. Ей казалось, что она сходит с ума, но когда родственники пытались убедить ее в обратном или утешить, она в ответ кидалась подушками, а затем начинала жаловаться на то, что над ней издеваются, пытаются сбить ее с толку и т. д.
Такие помрачения наблюдались у нее еще до того, как она слегла; она прерывала свою речь на полуслове, повторяла последние слова и только после короткой паузы продолжала начатую фразу. Мало–помалу расстройство приобретало вышеописанные масштабы, и в период кризиса болезни, когда контрактура поразила и левую часть тела, она пребывала на дню в более или менее нормальном состоянии совсем недолго. Впрочем, и в те моменты, когда сознание ее несколько прояснялось, симптомы все равно не исчезали; у нее чрезвычайно быстро менялось настроение, она впадала из одной крайности в другую, вслед за мимолетным весельем ее охватывало чувство тревоги, она упорно противилась любому врачебному вмешательству, у нее появлялись пугающие галлюцинации, собственные волосы, шнурки и т. п. казались ей черными змеями. При этом она все время пыталась убедить себя в том, что не должна поддаваться всем этим глупостям, что это не змеи, а ее собственные волосы и т. д. В те моменты, когда сознание ее полностью прояснялось, она жаловалась на то, что в голове у нее сгущается темнота и она боится ослепнуть и оглохнуть, говорила, что у нее два Я, ее собственное и еще одно, дурное, которое принуждает ее быть злой. После полудня она погружалась в дремоту и просыпалась лишь спустя час после захода солнца, сразу начинала жаловаться на то, что ее что–то мучает, а чаще всего попросту повторяла глагол в неопределенной форме: мучить, мучить.
Связано это было с тем, что одновременно с контрактурами у нее возникло серьезное функциональное расстройство речи. Поначалу было заметно, что ей трудно подбирать слова, а со временем расстройство это стало усугубляться. Вскоре из речи ее исчезли любые признаки правильной грамматики и синтаксиса, она позабыла все правила спряжения глаголов и под конец спрягала их исключительно неправильно, употребляя в основном глаголы в неопределенной форме, образованные от причастий прошедшего времени, и говорила без артиклей. Со временем она позабыла почти все слова и с трудом подбирала недостающие слова из четырех или пяти известных ей языков, поэтому разобрать, что она говорит, было почти невозможно. Когда она бралась за перо, писала она (до тех пор пока окончательно не утратила эту способность из–за контрактур) на таком же жаргоне. На протяжении двух недель она была совершенно немой и, сколько ни старалась заговорить, не могла издать ни звука. Тогда впервые я стал понимать, каков психический механизм этого расстройства. Насколько я понял, ее что–то уязвило и она решила об этом умолчать. Как только я об этом догадался и принудил ее высказаться на эту тему, исчезло торможение, из–за которого до того она не могла говорить и обо всем остальном.
Хронологически это совпало с восстановлением подвижности левой руки и левой ноги, в марте 1881 года; парафазия ослабла, однако теперь она говорила только по–английски, хотя, по всей видимости, об этом не догадывалась; пререкалась со своей сиделкой, которая ее, естественно, не понимала; лишь спустя несколько месяцев мне удалось убедить ее в том, что говорит она по–английски. Впрочем, сама она понимала близких, когда те обращались к ней по–немецки. Лишь в те мгновения, когда она испытывала сильный страх, она либо утрачивала полностью способность говорить, либо начинала сыпать вперемешку разными идиомами. В те часы, когда она чувствовала себя лучше всего и не испытывала никакого стеснения, она говорила по–французски или по–итальянски. В промежутках между этими эпизодами и теми периодами, в течение которых она говорила по–английски, у нее наблюдалась полная амнезия. Косоглазие тоже стало менее выраженным и под конец проявлялось лишь в моменты сильного в олнения, да и мышцы шеи окрепли. 1 апреля она впервые встала с кровати.
Но вскоре, 5 апреля, умер ее отец, которого она обожала и с которым за время болезни видалась крайне редко. То была самая тяжелая психическая травма, какая только могла ее постичь. После сильного возбуждения она дня на два впала в глубокий ступор, и когда вышла из него, состояние ее заметно изменилось. На первых порах она была гораздо спокойнее, и тревога ее заметно поубавилась. Контрактура правой руки и ноги сохранилась, равно как и незначительная анестезия этих конечностей. Поле зрения у нее сильно сузилось. Глядя на букет своих любимых цветов, она различала лишь один цветок. Она сетовала на то, что не узнает людей. По ее словам, прежде она сразу узнавала лица близких людей, а теперь recognising work[17] дается ей с большим трудом, поскольку ей приходится сначала по отдельности разглядывать нос или волосы, чтобы затем решить, кто именно перед ней. Все люди стали казаться ей чужими и безжизненными, словно восковые куклы. Ее тяготило общество некоторых близких родственников, и этот «негативный инстинкт» постепенно усиливался. Когда в ее комнату заходил человек, чье общество прежде доставляло ей удовольствие, она поначалу узнавала и воспринимала его, но вскоре опять погружалась в свои размышления, и человек этот для нее словно исчезал. Одного меня она узнавала всегда и бодрствовала на протяжении всей нашей беседы, за исключением тех моментов, когда на нее с неизменной внезапностью нисходило помрачение с галлюцинациями.