«Артемиза» мерно покачивалась на приливной волне. Облокотившись на планшир борта, Трост созерцал темнеющую стену Мримы — холмистого приморья, кажущегося диким и безлюдным, потому что за густой тропической зеленью не видно тянущейся вдоль побережья цепочки деревень. Изрезанный заливчиками и лагунами берег со множеством коралловых островков опоясан зарослями мангровых деревьев, которые во время отлива высоко поднимаются на своих корнях, как на растопыренных ходулях, а сейчас постепенно погружаются в воду. Если подплыть поближе, в конусообразных каркасах корней будут видны колонии рачков, гроздьями свисающих со стволов на том уровне, куда достает прилив…
Все здесь казалось чужим, непонятным, безжизненно колдовским; даже самые растения были неестественного то грязно-белого, то тускло-красного цвета, и лишь молодые побеги робко мерцали свежей зеленью…
Но вид мангрового побережья не волновал души аптекаря Троста. Перед его мысленным взором расстилались иные ландшафты: покатые долины меж поросшими эдельвейсом горными склонами, ленивые коровы в сочной зелени лугов, крутые черепичные крыши, шпиль деревенской церквушки…
Сколько лет, сколько долгих лет не бывал он в родном краю! И все из-за глупой старухи, которая пожаловалась в полицию, будто бы он продал яд ее непутевой дочери. Трост не любил вспоминать об этой истории; точнее, он старался забыть ее, как забыли многие из европейцев, населяющих Занзибар, Аден, Хартум и подобные неприветливые, знойные тропические захолустья, какая нужда занесла их в эту даль. Бывало, в случайно завезенной газете иным приходилось увидеть свой портрет с обещанием награды за сведения о местонахождении оригинала — и тогда они с сердечной дрожью удостоверялись, что родина помнит о них…
Вот среди таких-то людей приходилось жить аптекарю Тросту! Здесь они назывались купцами, но торговля их по сути мало отличалась от той деятельности, которой они оставили о себе память на родине.
Боцман-араб вывел Троста из задумчивости:
— Доктор, иди к сахибу[2], он опять едва не упал, мы отвели его в каюту…
Подполковник Хамертон лежал на спине и глотал воздух пересохшим ртом. Его большой живот обмяк, одутловатое лицо оплыло и стало совсем бесформенным, только нос заострился и торчал как посторонний предмет между потускневшими темно-карими глазами.
— Трост, дай мне морфий, — чуть слышно проговорил Хамертон.
— Я, конечно, дам вам морфий, — ответил лейб-медик, путая английские и немецкие слова, — потому что от этого вам станет легче. Но знаете ли вы, что сказал мне этот недобрый человек, капитан Бертон, когда я просил его поторопиться, напомнив, что каждый день вашего пребывания у побережья грозит вам гибелью? Он сказал, что я своим морфием помогаю вам отправиться на тот свет! А вы этого человека принимали как родного сына.
— Ах, оставь, Трост. Эти двое — славные ребята.
— Но вам больше нельзя оставаться здесь, господин консул, — продолжал Трост, который с трепетом ожидал, что и его свалит с пог желтая немочь. — Прикажите возвратиться в Занзибар.
— Хорошо, Трост, мы вернемся в Занзибар, Теперь они, наверное, уже прошли земли вазарамо, а дальше живут мирные племена, которые их не тронут. Завтра утром мы поднимем якорь.
— Ни один человек на земле не сделал бы для других столько, сколько вы сделали для этих двоих. Посмотрим, какова будет их благодарность.
— Ах, Трост, о чем ты говоришь! Какая мне нужна благодарность? Господь бог вознаградит меня там, — консул выразительно поднял глаза, — если сочтет достойным, а в этом мире, который я скоро покину, мне ничего больше не надо.
Морфий растекался по жилам, горячил кровь, заглушал боль и тревогу, очищал затуманенный мозг. Хамертон улыбнулся краешком губ, и слеза теплой струйкой сбежала по виску, мимо уха, за шею… Да, жизнь прошла, хотя ему нет еще и пятидесяти. У себя в Ирландии он, наверное, считался бы еще мужчиной средних лет; когда такой вдовец владеет там сотней-другой акров земли, он желанный гость в приличных домах, где есть девицы на выданье… А здесь он — дряхлый старик, развалина.