Холмогоров заворожен седою историей, его особенно увлекают фильмы и сериалы, где былинные витязи ведут свои мифопоэтические бои. Его откровенно яростное письмо — словно эквивалент рыцарского ристалища. Кроме того, Холмогоров, будучи человеком религиозным, фактически в каждой рецензии помнит о смерти. Эти куски мне нравятся отдельно. В церкви тоже ведь хорошо еще и оттого, что смерть там программно не замалчивается. Не смотрел «Тараса Бульбу», однако, подобным пассажам мысленно аплодирую:
«Встреча с болью как первым из вестников смерти опосредована для нас с тобой анальгетиками и антибиотиками. И мы, в сущности, ничего не знаем о мире, где из кожи резали ремни, где порка по субботам была частью любого здорового воспитания, где лилии цвели не только на плечах прекрасных миледи, но и на лбах, щеках и на месте отрезанных носов, где жестокое членовредительство было непременным для любого мало-мальски серьезного смертного приговора, и где лучшим лечением раны считалась смоченная слюной земля. Наши деды во время войны еще знали. Мы — не знаем. Как следствие — 99 % из нас, за исключением разве что тех, кого учат этому в спецчастях или в монастыре, хорошо умирать разучились. Мы утратили искусство смерти и беспомощны перед столкновением с болью. Но мы узнаем — не знает история рода людского затянувшихся более чем на три поколения периодов „уютного и цивилизованного“ житья. Не вытерпит человеческая природа столь продолжительной анастезии, даже если речь идет о жизни только самых обеспеченных и откормленных регионов (к числу каковых наше Отечество, увы, никак причислить нам не дают). Боль и смерть прорывают самый центр нашего бытия и изольются на нас серным дождем. И ход нашей встречи с ними будет предопределен нашим искусством умирать хорошо или неискусством, ведущим к плохой смерти».
Это сильный, жестокий и полезный кусок. Хотел его сократить, а потом раздумал. Даже если боль и смерть изольются серным дождем не на Отечество или не при нашей земной жизни, на наши кости, — все равно правильные слова. Думаю, подобный способ контактировать с искусством — способ наилучший. Похоже, во время просмотров Егор зачастую медитирует, целенаправленно отыскивая в кинокартинах эквиваленты своим заветным соображениям.
«Что делает „Тараса Бульбу“ Бортко не рядовым фильмом, не заказной поделкой к юбилею и формальной программе патриотического воспитания…, — это именно научение правильной смерти, умение жертвовать собою ради того, ради чего стоит жертвовать, а ради остального жертвовать другими, это умение драться до последнего и, уходя, принести себя в благоугодное всесожжение Богу. Этот фильм о том, что лишь за Веру, Отчизну и товарищество можно умереть хорошо, а за все остальное не достанет мышиной натуры для доброй смерти…», — вдруг начинается новое интересное. Теперь уже, по-прежнему понимая пафос Холмогорова, не разделяю его. Как только перестаю различать в рядах «своих» конкретные лица, как только богатыри слипаются в войско, перестаю соинтонировать.
Во время чтения рецензий было интересно отслеживать собственное равнодушие. Не неприятие, ибо, повторюсь, сама судьба объединила меня с автором на одной социокультурной и даже политической платформе, а именно равнодушие. Разобраться с этим феноменом необходимо.
Предваряя предложение написать предисловие, Егор определил меня в «левые», но это, полагаю, не так. Я человек социально настолько незначительный, что никакие общие категории в мое тело попросту не вмещаются. Исхожу единственно из своего маленького опыта и здравого смысла.
Я не могу, поэтому, солидаризироваться с какими бы то ни было претензиями в адрес Запада и американцев. США — единственная страна, где я, пускай кратковременно, побывал, и меня приятно удивило отсутствие там априорных претензий ко мне со стороны случайных людей. В американском кино я тоже всегда встречаю набор проблем, ситуаций и человеческих типов, которые мне понятны, которые, более того, мне многое про меня самого объясняют.
И наоборот, начиная с эпохи поздней перестройки, я ощущал нашествие образности специфического типа, которая, считаю, есть слегка превращенная форма дореволюционного барства. «Барин вернулся!» — то и дело восклицал я то про себя, а то вслух, когда в 90-е сталкивался с московскими проявлениями, которые еще несколько лет назад, даже и при кризисной советской власти были невозможны.