Выбрать главу

«Я постоянно чувствовала, — говорила мать, — что в сущности не знаю Себастьяна. Я знала, что он опрятен, что у него хорошие отметки в гимназии, что он прочитывает груды книг, упрямо принимает ежеутреннюю ванну, — при слабых-то легких, — я знала все это и многое другое, но суть его ускользала от меня. И теперь, когда он в чужой стране и пишет нам письма по-английски, я не могу избавиться от мысли, что он так и останется загадкой — а ведь Бог свидетель, как непритворно я старалась быть ласковой с мальчиком».

Когда Себастьян по завершении первого университетского курса навестил нас в Париже, я был поражен его чужестранным обликом. Под твидовым пиджаком он носил канареечно-желтый джемпер, брюки из шерстяной фланели были мешковаты. Толстые носки, не знакомые с подвязками, спадали, кричали полосы на галстуке, а носовой платок он по неясной причине носил в рукаве. На улице он курил трубку и выбивал ее о каблук. У него появилась новая привычка стоять спиной к камину, погрузив руки в карманы штанов. Русским языком он пользовался осмотрительно, переходя на английский, если разговор затягивался более чем на две фразы. Пробыл он ровно неделю.

В следующий раз он приехал, когда моей матери не стало. После похорон мы долго сидели вдвоем. Он неловко погладил меня по плечу, когда, невзначай заметив ее одиноко лежащие на камине очки, я залился слезами, с которыми до того кое-как справлялся. Он был полон участия и сочувствия, но как-то издали, словно не переставая думать о другом. Мы обсудили наши дела, и он предложил вместе ехать на Ривьеру, а оттуда в Англию; я как раз окончил лицей. Я ответил, что бить баклуши предпочитаю в Париже, где у меня много друзей. Он не настаивал. Коснулись денежного вопроса, и он в своей чудаковато-бесцеремонной манере заметил, что я всегда могу у него получить столько, сколько захочу (кажется, он выразился: «столько монеты», но я не уверен). На следующий день он уезжал на юг Франции. Утром мы вышли немного прогуляться, и, как всегда, когда мы оставались вдвоем, мной овладело непонятное смущение, я все время ловил себя на том, что не нахожу темы для разговора. Он тоже помалкивал. Перед самым отъездом он сказал: «Что ж, ничего не поделаешь. Нужно будет что-нибудь — пиши мне в Лондон. Надеюсь, твоя Сор-бонна удастся на славу, как мой Кембридж. Да, кстати, постарайся найти себе предмет по сердцу и не бросай, покуда не надоест». Что-то зажглось в его темных глазах. «Удачи — и веселей!» — его словно бы неуверенное рукопожатие выдавало усвоенную в Англии манеру.

Невесть почему, мне вдруг стало бесконечно жаль его, захотелось сказать какие-то подлинные, с сердцем и крыльями слова, но, увы, желанные птицы уселись мне на плечо и голову, лишь когда я остался один и надобность в словах миновала.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Я принялся за эту книгу спустя всего два месяца после смерти Себастьяна. Мне ли не знать, как мало понравились бы ему подобные сентиментальные плетения, но все равно скажу: моя неизменная к нему привязанность, которая всегда так или иначе пресекалась им и окорачивалась, теперь воспряла к новой жизни в таком эмоциональном накале, что все мои прочие дела сошли на нет, словно тени. В наши редкие встречи разговор никогда не заходил о литературе, и теперь, когда вследствие странного обычая людей умирать никакое общение между нами уже невозможно, я отчаянно сожалею, что ни разу не сказал Себастьяну, насколько меня восхищают его книги. Мало того, я беспомощно гадаю: а было ли ему вообще известно, что я их читал?