Выбрать главу

Господин Гудман с минуту побарабанил своими тонкими белыми пальцами по бювару и затем едва слышно вздохнул.

— Ну что ж, теперь уж ничего не поделаешь, — заметил он. — Поздно теперь добавлять при… Я хочу сказать, — поспешно продолжал он, — что сожалею, что не знал этого раньше. Так вы его сводный брат? Рад, весьма рад познакомиться.

— Прежде всего, — сказал я, — мне желательно покончить с вещами практическими. Бумаги господина Найта, по крайней мере те, что касаются до его литературных занятий, находятся в некотором безпорядке, и я поэтому не знаю настоящего положения дел. Я пока не видался с его издателями, но мне известно, что из них один во всяком случае — тот, что напечатал «Веселую гору», — закрыл свое издательское дело. Прежде чем идти дальше, я хотел побеседовать с вами.

— Разумно, — сказал г. Гудман. — Кстати, вы, может быть, не осведомлены — у меня имеется финансовая доля в двух книгах Найта, в «Веселой горе» и в «Забытых вещах». В настоящих обстоятельствах всего лучше будет, если я ознакомлю вас с подробностями… завтра же пришлю их вам письмом вместе с копией моего контракта с г. Найтом. Или лучше сказать с господином… — и, улыбаясь под маскою, г. Гудман попытался произнести простую нашу русскую фамилью.

— Другое дело вот какое, — продолжал я. — Я надумал писать книгу о его жизни и трудах, и мне крайне нужны некоторые сведения. Не могли бы вы…

Гудман, казалось, окаменел. Потом он раз и другой прокашлялся и даже позволил себе выбрать из коробочки на своем внушительном столе смородиновый леденец.

— Милостивый государь мой, — сказал он, вдруг резко развернувшись вместе со своим креслом и вертя свой монокль на тесемке. — Будем говорить совершенно откровенно. Поверьте, я знал бедного Найта, как никто, но… постойте, вы разве уже начали писать?

— Нет, — сказал я.

— И не нужно. Простите, что я так прямо… Старая привычка и, быть может, дурная. Ведь вы не в претензии? Я что хочу сказать… как бы лучше выразиться… Видите ли, Севастьян Найт не был, что называется, великий писатель… Да-да, я знаю, конечно — тонкий художник и все такое прочее, — но в массе своей читатель его не принял. Не то чтобы о нем нельзя было написать книгу. Можно, конечно. Но тогда ее следует писать под известным углом зрения, чтобы сделать предмет увлекательным. В противном случае такая книга будет обречена на неудачу, потому что — как вам сказать? — я не полагаю, что у Севастьяна Найта была такая слава, чтобы оправдать сочинение того рода, что вы задумали.

Этот поток слов до того меня огорошил, что я ничего не мог выговорить. А г. Гудман продолжал:

— Надеюсь, вы не в обиде, что я так прямо, без обиняков. Мы с вашим сводным братом были такие добрые приятели, что вы вполне меня поймете. Бросьте эту затею, сударь мой, право, бросьте. Предоставьте это специалисту, тому, кто знает книжный рынок, — и он скажет вам, что всякий, кто попытается написать доскональное исследование жизни и трудов Найта, как вы изволили выразиться, потеряет только и свое время, и читателя. Да что — даже книга такого-то о покойном… (тут было произнесено знаменитое имя) не разошлась, и это несмотря на все эти фотографии и факсимиле.

Я поблагодарил г. Гудмана за совет и потянулся за шляпой. Я видел, что это был не тот человек, который мне нужен, что я пустился по ложному следу. Почему-то мне не хотелось просить его рассказать о том времени, когда они с Севастьяном были «такие приятели». Интересно, что он стал бы отвечать, если бы я попросил поведать историю его секретарства. Чрезвычайно приветливо пожав мне руку, он возвратил мне черную маску, и я сунул ее в карман, в предположении, что она мне еще когда-нибудь пригодится. Он проводил меня до ближайшей стеклянной двери, и там мы расстались. Я уже начал было спускаться по лестнице, когда меня нагнала и остановила энергического вида барышня, которую я приметил в одной из комнат, — она безотрывно стучала на ремингтоне (странно — кембриджский друг Севастьяна тоже окликнул меня, когда я уже уходил).

— Меня зовут, — сказала она, — Элен Пратт. Я слышала из вашего разговора ровно столько, сколько могла вынести, и хочу просить вас о небольшом одолжении. У меня есть близкая подруга, Клэр Бишоп. Она хотела бы кое-что узнать у вас. Не могли бы мы с вами поговорить на этих днях?

Я сказал, что да, конечно, и мы условились о дне и часе.

— Я хорошо знала господина Найта, — прибавила она, глядя на меня своими ясными круглыми глазами.

— Вот как, — сказал я, не зная толком, что сказать.

— Да, — продолжала она, — поразительная личность, и не скрою от вас, что книга Гудмана о нем мне претит.

— Какая книга? — спросил я. — Я не понимаю.

— Да та самая, которую он только что написал. Я на той неделе держала с ним корректуру. Ну, мне надо бежать. Очень вам благодарна.

Она умчалась, а я очень медленно пошел вниз по ступеням. Большое, мягкое, розоватое лицо г. Гудмана имело — и сохранило по сей день — разительное сходство с коровьим выменем.

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Книга г. Гудмана «Трагедия Севастьяна Найта» получила в печати прекрасные отзывы. Ведущие ежедневные и еженедельные газеты поместили длинные рецензии. Ее назвали «впечатляющей и убедительной». Автору отдавали должное за «глубокое проникновение» в «характерный для нашего времени по самой своей сути» человеческий тип. Приводились пассажи, показывающие его искусное обращение с мелкими частностями. Один критик договорился до того, что снимает перед ним шляпу, — хотя надо сказать, что собственная шапка на Гудмане горит. Короче говоря, его дружески похлопывали по плечу, между тем как его нужно было поощрять пониже.

Что до меня, то я игнорировал бы эту книжку совершенно, если бы то была просто плохая книга каких много, обреченная с прочими подобными ей на полное забвение уже следующей весной. Я знаю наверное, что в коллекции Летейской библиотеки без произведения г. Гудмана будет зиять досадная лакуна, несмотря на безчисленное множество имеющихся там томов. Но книга эта не просто дурна. Из-за качества ее предмета она автоматически сделается придатком неизбывной славы другого человека. Доколе будут помнить имя Севастьяна Найта, всегда найдется какой-нибудь любознательный ученый, который добросовестно полезет по стремянке к полке, где «Трагедия Севастьяна Найта» полусонно притулилась между «Падением человека» Годфрея Гудмана и «Воспоминанием всей жизни» Самюэля Гудрича[42]. И если я не оставляю этой темы, то только ради Севастьяна Найта.

Метод г. Гудмана столь же незамысловат, что и его философия. Его единственная цель — показать, что «бедный Найт» был произведением и жертвой «нашего», по его выражению, времени, — хотя для меня всегда было тайной, отчего иным людям так хочется втянуть других в свои хронометрические понятия. «Послевоенные волнения», «послевоенное поколение» суть волшебные слова, отпирающие г. Гудману любую дверь. Бывают, однако, такие заклинания, которые отворяют сезамы не столько волшебством, сколько отмычкой, и боюсь, что Гудманово принадлежало к этому именно разряду. Но он глубоко заблуждается, думая, что, проникнув внутрь со взломом, нашел там что-то ценное. Не хочу этим сказать, что г. Гудман вообще думает. На это он неспособен при всем желании. Его книга касается только тех понятий, которые (по мнению книгопродавцев) кажутся рядовому уму привлекательными.

По г. Гудману выходит, что Севастьян Найт, «вылупившись из точеного кокона Кембриджа», был молодым человеком с обостренной чувствительностью, оказавшимся в мире жестоком и холодном. В этом мире «внешняя действительность столь грубо вторгается в самые заветные мечты», что она сначала насильно загоняет юную душу в угол, а потом разбивает ее. «Великая Война, — говорит г. Гудман не краснея, — изменила лик вселенной». После чего он пускается сочно описывать особенности послевоенной жизни, с которыми молодой человек сталкивался «на тревожной заре своего поприща»: глубокое чувство обманутости; душевная усталость и лихорадочное телесное возбуждение (выразившееся, например, в «развратной пустоте фокстрота»); ощущение безсмысленности всего на свете — и отсюда грубая распущенность. Затем: жестокость; в воздухе еще пахнет кровью; сверкают дворцы синема; неясные силуэты парочек в темных аллеях Гайд-парка; прелести стандартизации; культ машинерии; деградация Красоты, Любви, Чести, Искусства… и проч. Достойно удивления, что сам г. Гудман, который, насколько мне известно, был ровесником Севастьяна, сумел как-то пережить это страшное время.

вернуться

42

Первый из помянутых был глостерский епископ в первой половине XVII века, второй — американский писатель и издатель первой половины XIX.