Он все шел и говорил сам с собой, а тень его то показывала ему нос, то приседала в реверансе, обегая сзади фонарный столб. Он дошел до своего тоску наводящего жилища и долго поднимался по темной лестнице. Прежде чем лечь спать, он постучался в дверь фокусника: старик стоял в исподнем и рассматривал пару черных штанов. "Ну что?" — сказал Вильям. "Выговор мой им не по ноздре, — ответил тот. — Но ангажемент небось все равно дадут". Вильям сел на кровать и сказал: "Вам нужно покрасить волосы". "Да я не столько сед, как лыс", — сказал фокусник. "Иногда мне приходит в голову: где все это, — сказал Вильям, — ну вот все что мы сбрасываем с себя, — ведь где-то же должны быть волосы, которые мы потеряли, ногти, которые состригли…" "Опять выпивши", — предположил фокусник равнодушным голосом. Он аккуратно сложил штаны и согнал Вильяма с кровати, чтобы положить их под матрац. Вильям пересел на стул, и фокусник занялся своим делом; на икрах его топорщились волоски, губы были собраны в пучок, мягкие руки легко двигались. "Просто я счастлив", — сказал Вильям. "По вам не скажешь", — важно сказал старик. "Можно я куплю вам кролика?" — спросил Вильям. "Напрокат возьму, коли понадобится", — отвечал фокусник, вытягивая это «понадобится» как безконечную ленту. "Дурацкое занятье, — сказал Вильям. — Свихнувшийся вор-карманник, скоморошья скороговорка. Медяки в картузе нищего, омлет в вашем цилиндре. До странности одно и то же". "Нам к насмешкам не привыкать", — сказал фокусник. Он преспокойно потушил лампу, и Вильям ощупью выбрался из комнаты. На его кровати валялись книги и не хотели уходить. Раздеваясь, он представил себе запретное блаженство залитой солнцем прачечной: синяя вода, красные запястья. Попросить, что ли, Аню постирать ему рубашку? Всерьез ли она рассердилась на него в этот раз? Думает ли она, что они и вправду когда-нибудь поженятся? Бледные веснушки на блестящей коже под ее невинными глазами. Правый передний зуб слегка выдается. Нежная теплая шея. Он опять почувствовал, как подступили слезы. Пройдет ли она так же, как прошли Майя, Юна, Юленька, Августа и все остальные его любовные искорки?[59] Он слышал, как танцовщица в соседнем номере заперла дверь, умылась, со стуком поставила кувшин, и задумчиво прокашлялась. Что-то с легким звяком упало. Фокусник начал храпеть».
ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА
Я быстро приближаюсь к роковому моменту сердечной стороны жизни Севастьяна и, пересматривая уже написанное при бледном свете того, что еще предстоит, испытываю сильное смущение. Удалось ли мне изобразить жизнь Севастьяна до сего времени так верно, как мне того хотелось и как, надеюсь, мне удастся описать последний ее период? Изнуряющая борьба с чужим строем речи и полнейшее отсутствие литературного опыта не располагают к чрезмерному оптимизму. Но пускай я и худо справился со своей задачей в предшествующих главах, я все-таки твердо намерен продолжать, и в этом моем намерении меня укрепляет тайное сознание того, что Севастьянова тень каким-то ненавязчивым образом пытается мне помочь.
Получил я и более конкретную помощь. Поэт П. Дж. Шелдон[60], который часто виделся с Клэр и Севастьяном между 1927-м и 1930 годом, любезно согласился рассказать мне все, что знает, когда я посетил его сразу же после моего странного полусвидания с Клэр. Он-то и сообщил мне, месяца два спустя (когда я уже начал писать эту книгу), об участи бедной Клэр. Она выглядела такой здоровой молодой женщиной, безо всяких отклонений… Как же могло случиться, что она скончалась от потери крови рядом с пустой колыбелью? Он рассказал мне, как она радовалась, когда «Успех» оправдал свое название. И правда, на сей раз это был настоящий успех. Никогда нельзя до конца понять, отчего бывает, что одна превосходная книга оборачивается неудачей, а другая, тоже отличная, вознаграждается по достоинству. Как и в случае первого своего романа, Севастьян ни пальцем не пошевелил, ни словечка нигде не замолвил для того, чтобы «Успех» был объявлен во всеуслышание и благосклонно принят публикой. Когда бюро по рассылке газетных вырезок начало забрасывать его образчиками похвал, он отказался подписаться на эту услугу, равно как и благодарить своих доброжелательных критиков. Выражать благодарность человеку, который, сказав о книге, что думает, только исполнил свой долг, казалось Севастьяну неподобающим и даже оскорбительным, ибо это вносило теплохладный человеческий душок в ледяную невозмутимость безстрастного суждения. И потом, раз начав, он был бы вынужден продолжать благодарить за каждую следующую строчку, чтобы тот не обиделся, если он вдруг перестанет; и в конце концов образуется такая влажная, одуряюще-теплая атмосфера, что даже если тот или другой критик известен своей нелицеприятностью, все-таки благодарный автор никогда не может быть вполне уверен, что сюда не прокралась на цыпочках личная приязнь.
В наше время слава стала до того расхожей, что ее часто не отличают от неизбывного сияния вокруг книги, ее заслуживающей. Но как бы то ни было, Клэр положила себе наслаждаться этой славой. Она хотела видеться с теми, кто хотел увидеть Севастьяна, который решительно не желал их видеть. Она хотела слышать незнакомых ей людей, говоривших об «Успехе», но Севастьян сказал, что эта книга его больше не интересует. Она хотела, чтобы Севастьян сделался членом литературного клуба и общался с другими писателями, — и раз или два Севастьян облачался в крахмаленную рубашку, а потом снимал ее, так и не произнеся ни единого слова в продолжение обеда, устроенного в его честь. Ему нездоровилось. Он дурно спал. У него случались приступы сильного раздражения, и это было открытием для Клэр. Как-то под вечер, когда он корпел над «Веселой горой» в своем кабинете, пытаясь не сорваться с крутой, скользкой тропки меж темных теснин невралгии, вошла Клэр и самым нежным своим голосом спросила, не прочь ли он выйти к посетителю.
— Прочь, — сказал он, оскалившись на только что написанное слово.
— Но ведь ты сам просил его прийти в пять, а теперь…
— Ну вот, ты все испортила! — вскричал Севастьян и шваркнул вечное перо о потрясенную белую стену. — Оставь меня наконец в покое заниматься своим делом! — крикнул он с таким взмывом голоса, что П. Дж. Шелдон, который в соседней комнате играл с Клэр в шахматы, встал и прикрыл дверь в прихожую, где кротко дожидался пришедший человечек.
По временам же на него находило шаловливое настроение. Однажды вечером, в компании Клэр и еще двоих друзей, он придумал изумительный способ разыграть одного человека, с которым они должны были увидеться после обеда. Любопытно, что Шелдон забыл, в чем, собственно, состоял розыгрыш. Севастьян смеялся и, повернувшись на пятке, ударил кулаком о кулак, что делал, когда что-то действительно казалось ему донельзя забавным. Всем не терпелось приступить к исполнению замысла, и Клэр уже вызвала по телефону таксомотор, и ее новые серебристые туфельки сверкали, и она нашла свой ридикюль, как вдруг Севастьян потерял всякий интерес к этой затее. Казалось, ему стало скучно, он очень неприятно зевал не открывая рта, а потом сказал, что погуляет с собакой и отправится спать. У него тогда был небольшой черный бультерьер; он потом подхватил какую-то болезнь, и его пришлось истребить.
59
В оригинале тут игра слов: «love-embers», где второе слово, помимо своего прямого значения горячей золы (и, в переносном, еще тлеющей страсти), — суффикс английского наименования девятого, одиннадцатого и двенадцатого месяцев. Если на костромском, допустим, наречии было бы слово «ябрик» со значением «тлеющий уголек», то перевод получился бы совершенно точный: «…и все остальные его любовные ябрики». Ан нет.