— Ты хотела жить любой ценой, — и ты её заплатила. Каков с меня спрос? — А потом, железной хваткой стиснув запястье Коин, вздёрнул обращённую на ноги. — Говорить будешь мало. Слушать — много. И подчиняться во всём. То, что я тебе дал, отнять очень просто. Судьбу не испытывай.
Вместо ответа она как-то растерянно всхлипнула. Тихонько, по-человечески. Прижав хрупкое девичье тело к шершавым камням стены, Илиодор с внутренним удовлетворением наблюдал, как, расширившись, чёрные зрачки медленно поглощают карий цвет радужки. Коин стала точно такой, как он, а это значило, что больше Илиодор никогда не останется в одиночестве. По крайней мере, в том случае, если сумеет не только обучить, но и подчинить себе сильную духом хладную, ведь ему нужен соратник, но никак не соперница, а значит, у Коин будет долгая, очень долгая ночь.
«Бойся солнца: солнце приносит смерть».
«Помни об уязвимости. Ты сильна. В твоей силе — самоуверенность, что всенепременно приведёт к гибели».
«Знай меру всему. Даже своей свободе».
Этот устав, намертво впечатанный в сознание твёрдым голосом Илиодора, Коин не сумела бы позабыть никогда. С тех пор, как жизнь её неожиданно переменилась, Илиодор был единственным, кто говорил с нею, и порой, в минуты не поддающейся объяснению слабости, Коин истово жалела обо всём, что с нею произошло. Теперь она была другой, новой Коин, совсем не походящей на беглую девчонку-рабыню, промышлявшую ловкостью рук и меткостью украденного на базарной площади лука. Раньше она любила тонкие лепёшки и мягкий сыр. Теперь живая плоть пульсировала, отдавая тепло кровавым потоком, исчезавшем бесследно в теле Коин, что застыло на грани жизни и постепенного умирания. Раньше она много смеялась и часто пела. Теперь петь было некому, а для смеха не находилось причин.
Илиодор показал Коин небо, и это было тем единственным, что приняла она с прежним живым восторгом. Касаясь новой, воистину прекрасной силы, она задумывалась: уж не богами ли они, часом, стали?
Илиодор усмехнулся, поймав эту мимолётную мысль.
— Боги — глупейшие россказни на этой планете. Но уж лучше миру поклоняться тому, что не существует, чем гоняться за каждым, кто обладает силой, подобной нашей. Правда неизбежно повлечёт за собой бойню. Как бы интересно ни было на это взглянуть, нам без людей не выжить. — И руки скрестил на груди, глядя на лунный диск. — Впрочем, быть может, мы с тобой и станем богами, Коин. Когда-нибудь. Через много лет. Сперва нужно изучить мир и только после — его присвоить.
— Значит, ты живёшь ради этого? Хочешь стать властелином мира? — Она удобно устроилась на золотом ложе из опавшей листвы и, оперши подбородок о раскрытую ладонь левой руки, задумчиво постукивала по бедру пальцами правой.
— Это бы могло многое изменить, — донеслось сверху глухо и немного рассеянно. Коин всегда знала: голос Илиодора прячется под маской куда более непроницаемой, чем лицо. Сейчас, чудилось, маска эта на мгновение спала. — Мало кто в мире знает о таких, как мы с тобой. А если нас находят — уничтожают. Мы ведь дети небытия. И плевать, что тоже живём и жизнью дорожим не меньше других.
— Нас убивают за то, что мы убиваем для пропитания?
— И для удовольствия. — Он взвился в воздух, подыскивая, видимо, самое удобное место, и угнездился наконец в развилке ветвей. — Я был вампиром. Жил в одном из поселений. Хорошо жил. Пока меня не убили. Вампиры, знаешь ли, не безгрешны. Люди у них — рабы-кормильцы — умирают медленно. Угасают и слабеют от кровопотери. Они же, по сути, скот. О них не горюют. Просто принимают их смерть как данность и считают себя святошами. Особенно когда обращают своих кормильцев. Даром, что из тысячи — одного. Это уже благодеяние, подвиг. Проклятые лицемеры. Мои жертвы, по крайней мере, мучаются недолго.
Коин молчала. Невзирая на превращение, она до мельчайшей подробности помнила ту страшную ночь. И не понимала. Двоякое такое ощущение — гордости и брезгливости пополам со жгучей ненавистью, с собачьей привязанностью и обожанием. Илиодор ведь тоже мнит себя благодетелем. А разве плохо Коин жилось, когда была талантливой ночной татью?
— Кто убил тебя? — спросила наконец, ощутив, что молчание затянулось.
Илиодор фыркнул пренебрежительно:
— Соседи, конечно же. Воины ближайшего к нам поселения. Смешно и абсурдно так. Поселения воюют, истребляя себе подобных, а о существовании нас с тобой предпочитают молчать. Боятся, поганые. С их военной подготовкой, впрочем, несправедливо. Одному мне нипочём не справиться даже с обороной Майрона. Да и пока что незачем.
— Майрон… — Коин пожевала слово губами, подержала на языке и глотнула, запоминая. — Не слышала. И на картах не находила. Хотя сколько у меня их в жизни было-то, этих карт?
— Полагаю, ничтожно мало. — Ровные ряды белых зубов сверкнули улыбкой. — Майрон, Кантара, Фарида, Холдор — эти города ни на одной карте не отыскать. У нас другой мир, Коин. Ты осталась в своей реальности, но шагнула так далеко, как и представить себе не можешь. Ты начала забывать старый уклад — это, знаешь, прекрасно. Но подняться из грязного человеческого невежества сможешь, поверь, нескоро.
— Какой из миров изучаешь ты? В смысле, какой тебе нужен на самом деле?
Мгновение он молчал.
— Реальность, — произнёс наконец раздумчиво. — Мне нужна вся реальность без исключений. Только зная её, сумею перевернуть.
— Для себя?
Хрустнула ветка — Илиодор, подложив под голову руки, внимательно всмотрелся в лицо собеседницы, которая неожиданно для себя самой взирала на него сверху.
— Для нас. — И крепко стиснул хрупкое девичье запястье. — Для таких, как мы. Только в этом вселенская справедливость.
Коин прекрасно знала, что будет дальше, и, как в ту страшную, роковую ночь, ощущала животный ужас. Она помнила омерзение, помнила боль душевную, физическую боль и лютую ненависть к мучителю, убийце, отнявшему девичью непорочность так грязно, отвратительно и жестоко. Коин помнила. И поддавалась сейчас.
Это была борьба, сражение за главенство, доминирование, право быть первым, конечно же, сильным, лучшим. Никто в целом свете не смог бы сказать «они занимались любовью». Что угодно, но не любовь: она не рождается в хрусте ломающихся костей, ударами не лелеется. С подобной безумной страстью схлёстываются, только лишь ненавидя. А они находили в насилии — удовольствие, наивысшее благо — в боли. И мир для них, почти всесильных, пропахших прелой листвой и мраком, скручивался жгутами тугих удавок. Мир для них, алчущих, жадных, почти исчез. И в ужасе его изнывала иррациональная, противоестественная, трансцендентная гармония, сотканная, связанная, изломанная — и брошенная в глухой, беспросветный мрак.
Тварь обретала пару, и вместе с этим реальность впервые изменяла законы: отпрыски одинокого, невыносимо ледяного небытия могли объединяться под игом чьей-то несгибаемой воли. Они могли идти, ведомые одной целью, собираться в хищные, вечно голодные стаи… И покорять. Покорять, разрушая, мир.