Айн РЭНД
Источник
Часть третья
ГЕЙЛ ВИНАНД
I
Гейл Винанд поднял пистолет к виску.
Он почувствовал, как металлический кружок прижался к коже, — и ничего больше. С тем же успехом он мог притронуться к голове свинцовой трубой или золотым кольцом — просто небольшой кружок.
— Сейчас я умру, — громко произнес он — и зевнул.
Он не чувствовал ни облегчения, ни отчаяния, ни страха. Последние секунды жизни не одарили его даже осознанием этого акта. Это были просто секунды времени; несколько минут назад з руках у него была зубная щетка, а теперь он с тем же привычным безразличием держит пистолет.
«Так нельзя умирать, — подумал он. — Нужно же чувствовать или большую радость, или всеобъемлющий страх. Надо же чем-то обозначить собственный конец. Пусть я почувствую приступ страха и сразу нажму на спусковой крючок». Он не почувствовал ничего.
Он пожал плечами, опустил пистолет и постоял, постукивая им по ладони левой руки. «Всегда говорят о черной смерти или о красной, — подумал он, — твоя же, Гейл Винанд, будет серой. Почему никто никогда не говорил, что это и есть беспредельный страх? Ни воплей, ни молений, ни конвульсий. Ни безразличия честной пустоты, очищенной огнем некоего великого несчастья. Просто скромненько-грязненький, мелкий ужас, неспособный даже напугать. Не можешь же ты опуститься до такого, — сказал он себе, — это было бы проявлением дурного вкуса».
Он подошел к стене своей спальни. Его пентхаус был надстроен над пятьдесят седьмым этажом роскошного отеля, которым он владел в центре Манхэттена; внизу он мог видеть весь город. Спальней служила прозрачная клетка на крыше, стенами и потолком которой были огромные стеклянные панели. Вдоль стен протянулись гардины из пепельно-голубой замши, они могли закрыть комнату, если он пожелает; потолок всегда оставался открыт. Лежа в постели, он мог наблюдать звезды над головой, видеть блеск молний, следить, как капли дождя разбиваются в гневных, сверкающих всплесках света о невидимую преграду. Он любил гасить свет и полностью раскрывать гардины, когда был в постели с женщиной. «Мы совершаем соитие на виду у шести миллионов», — пояснял он ей.
Сегодня он был один. Гардины были раскрыты. Он смотрел на город. Было поздно, и великое буйство света внизу начало меркнуть. Он подумал, что готов смотреть на город еще много, много лет, но и не имеет ничего против того, чтобы никогда его больше не видеть.
Он прислонился к стене и сквозь тонкий темный шелк своей пижамы почувствовал ее холод. На нагрудном кармане пижамы была вышита белая монограмма «Г.В.», воспроизводившая его подпись, — именно так он подписывался своими инициалами одним властным движением руки.
Утверждали, что самым обманчивым в Гейле Винанде была внешность. Он выглядел как порочный и чрезмерно утонченный последний представитель старинного, погрязшего в многовековой роскоши рода, хотя все знали, что он поднялся из грязи. Он был чрезмерно строен — настолько, что не мог считаться физически красивым, казалось, вся его плоть уже выродилась. У него не было необходимости держаться прямо, чтобы произвести впечатление жесткости. Подобно изделиям из дорогой стали, он склонялся, сгибался и заставлял окружающих чувствовать не свою позу, а туго сжатую пружину, готовую выпрямить его в любой миг. Ему не требовалось ничего сильнее этого намека, он редко стоял выпрямившись, движения и позы его были ленивы и расслаблены. И какие бы костюмы он ни носил, они придавали ему вид совершеннейшей элегантности.
Его лицо не вписывалось в современную цивилизацию, скорее в античный Рим — лицо бессмертного патриция. Его волосы с легкой сединой были гладко зачесаны назад, обнажая высокий лоб, рот был большим и тонким, глаза под выгнутыми дугами бровей были бледно-голубыми и при фотосъемке выглядели двумя сардоническими белыми овалами. Один художник попросил его позировать для Мефистофеля; Винанд рассмеялся и отказался, а художник с горечью наблюдал за ним, потому что смех превратил его лицо в идеальную модель.
Он небрежно привалился к стеклянной панели своей спальни, ощутив тяжесть пистолета в ладони. «Сегодня, — подумал он, — что же такое было сегодня? Разве произошло что-нибудь, что бы помогло мне сейчас, придало значение этому моменту?»
Сегодняшний день прошел так же, как множество других в его жизни, поэтому было трудно заметить, чем же он отличался от них. Ему исполнился пятьдесят один год, и на дворе была середина октября 1932 года, в этом он был твердо уверен; остальное же требовало усилий памяти.
Он проснулся и оделся в шесть утра; он никогда не спал больше четырех часов. Он спустился в столовую, где был приготовлен завтрак. Его квартира, небольшое строение, стояла на краю обширной крыши, на которой был разбит сад. Его комнаты были вершиной художественного совершенства; их простота и красота вызвали бы вздохи восхищения, если бы дом принадлежал кому-то другому, но гости бывали поражены до немоты, увидев дом издателя нью-йоркского «Знамени», самой популярной газеты в стране.
После завтрака он зашел в свой кабинет. Его стол был завален наиболее известными газетами, книгами и журналами, полученными этим утром со всех концов страны. Он работал в уединении за этим столом часа три, читая и делая краткие заметки большим синим карандашом поперек печатных страниц. Заметки напоминали стенографию шпиона, никто не смог бы их расшифровать за исключением сухой, средних лет секретарши, которая заходила в кабинет, когда он его покидал. За пять лет он ни разу не слышал ее голоса, да они и не нуждались в личном общении. Когда он вечером возвращался в кабинет, секретарша и куча бумаг уже исчезали; на столе он находил отпечатанные страницы, содержавшие все, что он хотел сохранить от утренней работы.
В десять часов он подъехал к зданию редакции «Знамени» — простому, мрачному зданию в не очень престижном квартале Нижнего Манхэттена. Когда он проходил по узким коридорам здания, служащие, попадавшиеся ему навстречу, приветствовали его, желая доброго утра. Приветствия были официальными, и он вежливо отвечал, но его продвижение было подобно лучу смерти, останавливающему деятельность живых организмов.
Среди многих жестких порядков, заведенных для служащих, самым тяжким было требование, чтобы при появлении мистера Винанда никто не прекращал работы, не замечал его присутствия. Никто не мог предсказать, какой отдел будет выбран для посещения и когда. Он мог появиться в любой момент в любой части здания, и его присутствие действовало как удар электрического тока. Служащие пытались выполнять предписание как можно лучше, но предпочли бы трехчасовую переработку десяти минутам работы под его молчаливым наблюдением.
Утром в своем кабинете он пробежал гранки редакционных статей воскресного выпуска «Знамени». Он вычеркивал синим карандашом те строки, которые считал ненужными. Он не подписывался своими инициалами: все знали, что только Гейл Винанд может вычеркивать текст такими размашистыми синими линиями, которые, казалось, обрекают на смерть авторов этого номера.
Он закончил с гранками и попросил соединить его с редактором «Геральда» в Спрингвиле, штат Канзас. Когда он звонил в свои провинциальные издания, его имя никогда не сообщалось жертве. Он считал, что его голос должен быть известен всем наиболее значительным гражданам его империи.
— Доброе утро, Каммингс, — произнес он, когда редактор ответил.
— Господи, — задохнулся редактор, — неужели…
— Он самый, — ответил Винанд. — Послушай, Каммингс. Если в моей газете еще раз появится такой бред, как вчерашняя история о «Последней розе лета», вы отправитесь обратно в «Гудок» своего колледжа.
— Да, мистер Винанд.
Винанд повесил трубку. Он попросил соединить его с известным сенатором в Вашингтоне.
— Доброе утро, сенатор, — приветствовал он его, когда этот джентльмен через две минуты взял трубку. — Очень любезно с вашей стороны, что вы согласились поговорить со мной. Я весьма благодарен. Не хочу злоупотреблять вашим временем, но полагаю, что обязан высказать свою самую искреннюю благодарность. Я звоню, чтобы поблагодарить вас за ваши усилия, за поддержку билля Хейса— Лангстона.