Выбрать главу
It was the year 1892. Так было в 1892 году. The Columbian Exposition of Chicago opened in the year 1893. А в 1893 году в Чикаго прошла Всеамериканская выставка. The Rome of two thousand years ago rose on the shores of Lake Michigan, a Rome improved by pieces of France, Spain, Athens and every style that followed it. На берегах озера Мичиган вырос Рим двухтысячелетней давности, Рим, дополненный кусками Франции, Испании, Афин и всех последующих архитектурных стилей. It was a "Dream City" of columns, triumphal arches, blue lagoons, crystal fountains and popcorn. Это был город мечты, состоявший из колонн, триумфальных арок, голубых лагун, хрустальных фонтанов и хрустящей кукурузы. Its architects competed on who could steal best, from the oldest source and from the most sources at once. Архитекторы состязались, кто искуснее украдёт, кто воспользуется самым древним источником или наибольшим числом источников одновременно. It spread before the eyes of a new country every structural crime ever committed in all the old ones. Здесь перед глазами молодой страны развернулась картина всех преступлений из области архитектуры, когда-либо совершённых в более древних странах. It was white as a plague, and it spread as such. Это был белый город, белый, как чумной балахон, и появившаяся здесь зараза распространялась со скоростью чумы. People came, looked, were astounded, and carried away with them, to the cities of America, the seeds of what they had seen. Люди приходили, смотрели, дивились - и увозили с собой во все города Америки впечатления от увиденного.
The seeds sprouted into weeds; into shingled post offices with Doric porticos, brick mansions with iron pediments, lofts made of twelve Parthenons piled on top of one another. Из этих семян вырос буйный сорняк - почты с черепичными крышами и дорическими портиками, кирпичные особняки с чугунными фронтонами, высотки из двадцати Парфенонов, поставленных друг на дружку. The weeds grew and choked everything else. Сорняки разрастались и душили всё остальное. Henry Cameron had refused to work for the Columbian Exposition, and had called it names that were unprintable, but repeatable, though not in mixed company. Г енри Камерон отказался работать на Всеамериканскую выставку, он ругал её всеми непечатными словами, допустимыми, однако, к воспроизведению, - но только не в обществе дам.
They were repeated. It was repeated also that he had thrown an inkstand at the face of a distinguished banker who had asked him to design a railroad station in the shape of the temple of Diana at Ephesus. Его слова незамедлительно воспроизводились наряду с рассказами о том, как он бросил чернильницу в лицо известнейшему банкиру, когда тот попросил его спроектировать железнодорожный вокзал в форме храма Артемиды Эфесской.
The banker never came back. Банкир больше к Камерону не обращался.
There were others who never came back. И не он один.
Just as he reached the goal of long, struggling years, just as he gave shape to the truth he had sought - the last barrier fell closed before him. Едва лишь замаячила вдали цель, к которой Камерон шёл долгие и трудные годы, едва лишь истина, которую он искал, стала приобретать осязаемые формы, как перед ним опустился последний шлагбаум.
A young country had watched him on his way, had wondered, had begun to accept the new grandeur of his work. В молодой стране, наблюдавшей за его безумной карьерой, удивлявшейся и восхищавшейся, начал было прививаться вкус к величию его творений.
A country flung two thousand years back in an orgy of Classicism could find no place for him and no use. Но в стране, отброшенной на два тысячелетия назад в безудержном приступе классицизма, ему не было места, такой стране не было до него дела.
It was not necessary to design buildings any longer, only to photograph them; the architect with the best library was the best architect Imitators copied imitations. Теперь стало вовсе не обязательно проектировать дома, достаточно было их сфотографировать. Архитектор с наилучшей библиотекой признавался наилучшим архитектором. Подражатели подражали подражаниям.
To sanction it there was Culture; there were twenty centuries unrolling in moldering ruins; there was the great Exposition; there was every European post card in every family album. И всё это благословлялось от имени Культуры с большой буквы; из руин поднялись двадцать веков; торжествовала великая Выставка; а в каждом семейном альбоме появились европейские цветные открытки на любой вкус.
Henry Cameron had nothing to offer against this; nothing but a faith he held merely because it was his own. Этому Генри Камерон ничего противопоставить не мог. Ничего, кроме веры, которой он держался только потому, что сам её основал.
He had nobody to quote and nothing of importance to say.