Выбрать главу

— Зайдём? — спросила Таня.

— Ну, если ты так хочешь, — профессор зевнул, — честно говоря, я мечтаю поскорей принять ванну и выспаться.

— Не волнуйся, мы недолго.

Тане хотелось поставить свечи, подать записки о здравии своего полковника и за упокой души унтера Самохина. В Бога она верила искренне и просто, как в раннем детстве, когда в храм её водила нянька, так и сейчас. В гимназии многие прогрессивные барышни над ней смеялись. Барышни её возраста и старше увлекались спиритизмом, читали «Теософский вестник», ходили к медиумам и гадалкам. Быть православной в культурном кругу считалось не то что старомодным, но почти неприличным. Брат Володя нарочно при Тане издевался над церковью, священников называл «попиками», зачитывал сплетни из бульварных газет о распутстве и обжорстве монахов, о гомосексуализме среди высшего духовенства. Таня никогда не спорила, старалась уйти, потом горячо, до слёз, молилась за брата. Она знала, какими мерзостями занимается Володя в своём весёлом оккультном кружке.

Михаил Владимирович атеистом не был, но церковь считал всего лишь одним из государственных учреждений. Танины чувства щадил, в храме аккуратно крестился и в Великий пост не ел скоромного.

Когда поднялись на паперть и стали раздавать нищим мелочь, крошечная, похожая на птичью лапку рука вцепилась в подол Таниной белой шубки.

— Помоги, помоги…

Высокий голос звучал совсем тихо, но заглушал остальные голоса. Существо в истлевшей гимназической тужурке, в кальсонах и огромных кирзовых сапогах смотрело на Таню выпуклыми карими глазами без ресниц. Голова была замотана рваной вязаной шалью. Маленькое сморщенное лицо казалось злой карикатурой и на ребёнка, и на старика, и вообще на человека. Здоровая баба в лохмотьях дёрнула ребёнка-старика за ворот тужурки, прошипела:

— Оська, черт, не тронь благородную барышню, отцепись, замараешь дорогую шубку! Иди к своей синагоге, там проси, не здесь! Барышня-красавица, подай на хлебушек солдатской вдове, пожалей деток-сироток!

То ли баба встряхнула Оську слишком сильно, то ли сам он едва держался на ногах, но ребёнок-старик стал вдруг медленно падать, и так получилось, что упал он Тане на руки. Михаил Владимирович приподнял голое веко, пощупал пульс.

— Обморок, — тихо сказал он Тане.

Она держала мальчика на руках, он был странно лёгким, почти бесплотным. Профессор побежал за извозчиком. Через двадцать минут вместе с ребёнком-стариком они вернулись в госпиталь. По дороге он очнулся. Сказал, что чувствует себя хорошо, зовут его Иосиф Кац, ему через месяц будет одиннадцать лет.

— Где твои родители? — спросил Михаил Владимирович.

— Дома, в Харькове, — ответил мальчик.

Пока Таня вместе с сестрой Ариной мыла его и кормила, он успел рассказать, что учился в первом классе гимназии и сбежал из дома с бродячим цирком. По дороге в повозку попала немецкая бомба, все погибли, а он выжил, но стал седым от пережитого ужаса.

— Так родители твои ищут ведь тебя, волнуются, — покачала головой сестра Арина.

— Ничего. Я им телефонировал, — ответил мальчик, — они все знают.

— Что — все? — спросила Таня.

— Что я в Москве и буду поступать в театр. Я хочу сыграть шута в «Короле Лире». Вот только поправлюсь, то есть вылечусь.

Когда мальчика стал осматривать Михаил Владимирович, ребёнок болтал без умолку. Признался, что из дома не сбегал, просто так получилось случайно. Давно, ещё летом, на полянке возле дачи сел немецкий аэроплан. Лётчик спросил Осю, где тут ближайший трактир, и ушёл обедать, а Ося залез в кабину, стал крутить руль, нажал на рычаг, аэроплан возьми и взлети. Ося сначала испугался, но потом ему понравилось, он летел выше облаков и даже взял пассажира, старого ворона Ермолая. Ворон этот жил когда-то на дереве возле дома Оси, был умный и добрый, умел говорить, ел с рук, но потом пропал. И вот Ося встретил его в небе, взял в кабину своего аэроплана. Ворон рассказал, что сбежал от филёров охранки, поскольку сочувствовал социал-демократам, ночами расклеивал листовки и мерзавцы воробьи донесли на него.

— Мы с Ермолаем летали, пока не замёрзли. В небе ведь холодно, холодней, чем на земле. Приземлились ночью в Москве, в Нескучном саду. Было темно, никто нас не видел. Мы зарыли аэроплан в клумбу. Я решил остаться в Москве инкогнито, поменять фамилию и стать великим артистом кинематографа, как господин Чаплин. Ермолай побоялся остаться. За ним охотились филёры, у него не было паспорта, и он нарушил черту оседлости. Мы попрощались.

— Где же ты живёшь? — спросил профессор, прощупывая железки у ребёнка на шее.

— Теперь нигде. А раньше на Малюшинке, в странноприимном доме, там кухарка Пелагея Гавриловна добрая женщина. Я ей помогал чистить картофель и газеты читал с выражением. Но потом у неё случилась личная драма. Её интимный друг Пахом стал изменять ей с дочкой хозяина дома. Пелагея Гавриловна запила. Как напьётся, так сначала плачет, а потом бьёт меня чем попало, кричит, будто я продал Христа. Я пробовал ей объяснить, что это преступление произошло очень давно, тысяча девятьсот шестнадцать лет назад и я в нём участвовать никак не мог. Но она злилась ещё больше, махала кочергой, потом заявила, что я немецкий шпион, масон, погубил Россию, пеку мацу на крови христианских младенцев. Я говорил, что пищу с кровью евреи не едят, она не кошерная, и мацу делают только из воды и муки, даже соли не кладут.

— Ося, ты помнишь, когда и как ты заболел? — спросил Михаил Владимирович.

— Лет в пять, наверное. Сначала я стал худеть. Мама кормила меня изо всех сил, но я худел. Я был бледный, и кожа совсем сухая, сморщенная. Потом побелели волосы, и я стал задыхаться, как побегаю немного, так задыхаюсь.

— Родители показывали тебя каким-нибудь докторам?

— Конечно. Меня смотрели лучшие доктора Харькова, даже сам профессор Лямпорт.

— Лямпорт? Иван Яковлевич? Очень интересно. Ты помнишь, что он сказал?

— Отлично помню. Он сказал, что я умный мальчик, что всё пройдёт. Надо есть больше мяса, овощей и фруктов, быть на свежем воздухе, обтираться холодной водой и делать гимнастику. — Ося вдруг раззевался, принялся тереть глаза.

Когда Михаил Владимирович уложил его на кушетку и прощупывал живот, ребёнок уснул как убитый. Профессор накрыл его пледом, задёрнул шторы в кабинете.

— Он не заразный? — шёпотом спросил пожилой фельдшер Васильев, который всё это время был в кабинете.

— Нет.

— А что же это? Чем он хворает, бедняга?

— Пока не знаю. Может, крайняя степень истощения. Но говорит он живо, соображает отлично. При такой тяжёлой дистрофии возникают психические нарушения, астения, депрессия, психозы.

— Да уж, с головой у него всё в порядке, — фельдшер хмыкнул, — шустрый, даже слишком. Сказки рассказывает, про аэроплан, про ворона. А вдруг и про возраст свой тоже наврал?

— Ну сколько ему может быть, как вы думаете?

Васильев на цыпочках подошёл к кушетке, при тусклом свете стал вглядываться в лицо Оси. Во сне он больше походил на ребёнка, чем на старика. Морщины разгладились, щеки и губы порозовели. Тень падала так, что не видно было седины и стариковской плеши на круглой голове.

— Неужели правда ему только одиннадцатый год? — спросил фельдшер.

— Да. Вряд ли больше. Но организм его изношен, как у семидесятилетнего старика.

— Господи, помилуй, сколько же ему осталось?

— Год, полтора. Сердце слабое. Как проснётся, покормите ещё раз и дайте побольше тёплого сладкого питья.

— Михаил Владимирович, вы хотите его здесь оставить?

— Хочу, не хочу, но деваться ему пока некуда.

— Так ведь мест совсем нет, все койки заняты, — возразил фельдшер, — и его превосходительство узнают, будут возражать.

— Я не сказал, чтобы вы клали его в палату к раненым. Этого не нужно. Пусть ночует здесь, в моём кабинете. Принесите ему белье, подушку, зубную щётку, мыло, полотенце. А с его превосходительством я объяснюсь.

В вестибюле Михаил Владимирович увидел дочь. Таня дремала в углу, в кресле.