Вольдемар Бааль
Источник забвения
СПУТНИКИ
1
Жан видел сладкий сон.
Как будто он идет по степи и поет. А навстречу движется крепость огромная, красивая, с золотыми и лазуритовыми купонами минаретов и фиолетово-мрачными дырами бойниц. Вначале Жан думал, что это мираж; вот, думал он, я буду идти, идти, петь, петь, а крепость все будет и будет маячить впереди, и никогда я до нее не дойду. Но когда оказалось, что она сама движется навстречу, Жан понял, что на сей раз произойдет что-то особенное — может быть, даже чудо. И оттого сон был сладок. Он часто видел во сне миражи, уже, можно сказать, привык их видеть, знал, был уверен, что это там — мираж, хотя все-таки продолжал идти, как будто была игра «кто дольше вытерпит» — мираж или он. И всегда Жан выигрывал: мираж, в конце концов, исчезал, сон заканчивался. Но теперь все было иначе: мираж не только не отдаляется, а наоборот — сам идет навстречу, и значит, это не мираж, а что-то иное. Жан увидел, как за движущейся крепостью встает облако пыли, встает и растекается, и оседает на желтые горбы барханов.
Стена словно выросла перед ним, выросла и остановилась. Он тоже остановился и потрогал стену рукой, отчего вдруг образовались ворота, и Жан вошел в них. За воротами была площадь, по которой разбегались маленькие узкие улочки. На одной из них Жан увидел древнего старика: тот сидел на земле, прислонившись к дувалу, и — похоже было — дремал. Жан хотел пройти мимо, но вдруг отчетливо вспомнил, что именно этот старик ему нужен, именно его он искал, и тогда он приблизился и почтительно поздоровался с сидящим. И тут сон перестал быть сладким.
Старик поднял голову, белая борода его воинственно выставилась вперед, а в поблекших глазах засветилась боль. Челюсти его разжались и задвигались — он что-то говорил, но голоса не было.
— Я ничего не слышу, ата, — сказал Жан, и сердце его сковало жалостью. — Или я глухой, или вы безголосый. Но еще несколько минут назад я слышал, как свистит ветер, а в песке шевелятся ящерицы. И еще я слышал собственный голос: я пел. И теперь я слышу себя. Значит, я не глухой. Значит, вы безголосый. Что я могу для вас сделать?
Старик достал из-за пазухи калам и принялся что-то чертить на песке. Жан разобрал слова: «Верни мне мой голос».
— Но я не брал вашего голоса! У меня всегда был свой! — воскликнул Жан. И тут ему показалось, что он сказал неправду, что голос, которым он обладает, он действительно у кого-то взял или занял и позабыл отдать, и вот наступила расплата.
Жан гнал от себя эту жестокую правду, продолжая уверять старика, что всегда имел собственный голос, что как раз благодаря голосу так счастливо повернулась его судьба и исполнилась заветная мечта: он принят в консерваторию. Да, ему очень жаль почтенного ату, но свой голос отдать ему он никак не может: голос для него — все, если он утратит голос, он утратит смысл жизни.
«Ты будешь пользоваться чужим, — написал старик, — а все будут думать, что это — твое, и ты сможешь быть счастливым?»
И Жан понял, — да! — он никогда не сможет быть счастливым, потому что голос не его — это святая правда. И тогда он опустился на колени, приблизил свои губы к морщинистым губам старика и крикнул. Глаза того закрылись, морщины стали разглаживаться, лицо озарилось блаженством.
— Спасибо, бала, спасибо, сынок, — прошептал он, словно пробуя вновь обретенный голос. — Я был муэдзином, хвала аллаху, нормой голос похитили и меня прогнали из мечети. И долгие годы я сидел здесь, поджидая похитителя — так повелел мне аллах, да не померкнет вовеки справедливость его. И вот ты пришел и был честен. Оставайся здесь же и жди того, кто пользуется твоим голосом, — аллах, неизмерима милость его, пришлет и твоего похитителя, как прислал мне моего.
— Я останусь и буду ждать, — ответил Жан а не услышал себя. Душа его заныла.
Старик исчез, и Жан занял его место. Отныне, понял он, ему суждены неисчислимые страдания, никто никогда не услышит ни песни его, ни жалобы; с мечтой надо распрощаться; друзья его забудут, забудет и учитель, прочивший ему славное будущее, потому что теперь у него нет будущего…
И в этот момент Жан увидел иной свет и проснулся. Над ним стояла мать и, дотрагиваясь до его лба, тихо говорила:
— Проснись, Жанша! Что тебе такое снится, сынок, что ты так беспокоен? И опять ты плакал?.. — Она села рядом. — Ну кто виноват, что так случилось? Надо успокоиться. — Она стала осушать платком его лицо. Мальчик мой, все еще может поправиться.
— Нет, — сказал он. — Нет, мама. Ты же слышала, что они сказали… Такие болезни неизлечимы.
— Твой дедушка говорил, что неизлечимых болезней не бывает. Как и неисправимых недостатков. Все зависит от того, кто лечит или исправляет. Понимаешь, Жанша?
— Дедушка не знал про современные болезни.
— Он много знал… Пусть даже кому-то кажется современная болезнь неизлечимой сейчас, зато потом…
— Потом будет уже поздно, — перебил он и отвернулся.
— На следующий год ты можешь поступить в какой-нибудь институт, Жанша. Я была бы рада, если бы ты стал учителем. Учителем литературы, например. Ты любишь и знаешь литературу.
— Конечно, — с горечью произнес он. — Родителям всегда хочется, чтобы дети пошли по их стопам.
— Не всегда. Но если они и хотят, то я в этом не вижу ничего дурного или обидного для детей. Когда, конечно, не откровенно эгоистическое хотение. Я думаю, ты был бы неплохим учителем. Ты хорошо успевал в школе. Мне всегда казалось, что у тебя педагогические наклонности… Ты так красиво читал Хафиза, «Меджнуна», наизусть знал всего нашего «Кубланды-батыра» — помнишь, как ты не мог удержаться от слез, когда доходил до прощальных слов сестры батыра?
— Ты преувеличиваешь…
— Нет. Я давно и много думала о твоем возможном учительстве. Когда еще о консерватории и речи не было. Хорошо, выбери себе другой институт, какой по душе.
— Ты знаешь, что мне по душе.
— Станешь учиться, сынок, и забудутся твои печали.
— Это не забудется, мама.
— Ты молод, у тебя впереди вся жизнь. А пока идет жизнь, Жанша, поверь мне, многое забывается. И даже очень горькое. О том, что тяжело сегодня, люди, спустя годы, вспоминают спокойно, нередко и с улыбкой. Или совсем не вспоминают — так прочно забывается.
— Это не забудется, — повторил Жан.
— Ты должен постараться, сынок, — тихо проговорила она и стала ласково поглаживать его по голове, и он услышал речитатив:
Это был плач Жибек; так мать убаюкивала его когда-то в детстве.
2
В девятом часу вечера он осмелился высунуться из подвала; строители давно ушли, дом убого зиял пустыми мертвыми окнами, Мимо ног его шмыгнула крыса, и он, сморщившись, проговорил:
— Добро пожаловать, новоселы…
Он внимательно огляделся — было пусто, серые беззвучные первосумерки заполняли окрестность; он достал мятую «приму» и закурил. Напротив, по ту сторону автострады, в таком же мрачном, но уже заселенном доме зажглось несколько квартир; на один из балконов вышла женщина и стала развешивать на перилах белье, смеясь и что-то крича в комнату; откуда-то грохнула музыка.
Выйти из подвала мешала бадья с краской; он отодвинул ее, посмотрел, подумал, обмакнул пальцы и вытер их о рукава и полы пиджака; затем еще раз обмакнул и запачкал лицо и кепку; краска была зеленой и вонючей. Под ногами валялась лопата; он поднял ее, кинул на плечо, прихватил также заляпанное мелом ведро и согбенно и устало двинулся с полузастроенного пустыря к многоэтажной, сверкающей окраине, откуда до центра города было около трех километров.
Он не пошел прямо, а стал петлять по улицам, стараясь по одной и той же не пройти дважды. Несколько раз он отдыхал в тени подворотен или на скамейках остановок городского транспорта, посасывая «приму». Кто-то сказал, что в грязной рабочей одежде пользоваться общественным транспортом запрещается; он огрызнулся: