— Ты в самом деле веришь в меня?
— Верю.
— Тогда почему же ты…
— Да я просто дразнился, дурочка моя.
— Ты не очень видишь искусство.
— Может быть. Но я думаю, что живого человека не уложишь в чертеж, пусть и художественный.
— Ну и выраженьице! Зачем же его укладывать-то? Жизнь — одно, искусство — другое. И это правильно.
— Может быть, правильно… А наука?
— А наука — третье.
— Наука, милая моя, — первое. Вот в чем дело.
— Ишь ты… А вот им тут — им плевать на твою науку. В частности, на твою газологию. А мой картинки, пусть несовершенные и поспешные, им нравятся… Может быть, они даже станут их хранить…
«Они хотят заронить в меня сомнение, — подумал тогда Визин, не дав себе труда взвесить, кто такие „они“ и зачем „им“ надо заронить в него сомнение. — Но это им не удастся, потому что я вижу дальше и глубже». Он в те времена ни минуты еще не сомневался, что, по крайней мере, видит дальше и глубже людей, подобных его хозяевам и жене. Однако потом оказалось, что сомнение все-таки заронено, и если выстроить логическую цепочку, то оно, это сомненье, сомненьице привело к тому, что он, бросив все, летит сейчас в самолете, и впереди — неизвестность…
Визин отвлекся от воспоминаний и, достал из рюкзака черную папку, которую учитель и наставник назвал когда-то «главной книгой жизни»; ему припомнилось одно место текста, проясняющее, как теперь подумалось, вопрос о природе пресловутого микроба. Потому что микроб этот, бесспорно, не есть какое-то там случайное сомненьице, какое-то ущемленьице самолюбия, жеребячий взбрык амбиции, а, конечно, нечто более существенное.
Краснолицый сосед в свитере покосился на обложку и, — надо отдать должное его цепкому зрению, — пока Визин расшнуровывал папку, успел прочесть название, которое тут же и пробормотал, пренебрежительно отвернувшись:
— Торможение, понимаешь…
И потом уже откровенно заглядывал в папку, придвигаясь ближе, когда Визин переворачивал страницу. Это становилось невыносимым, и Визин, не вычитав желаемого, захлопнул папку и сунул обратно в рюкзак.
— Наука, — сказал краснолицый и покачал головой, словно сочувствуя и автору, и читавшему.
Визин промолчал.
— Вы, значит, по этой линии? — не мог уняться краснолицый.
— Вроде того…
— Вот, говорят, открыли плазму. А кто ее жрать будет?
— Ну… кто-нибудь, может, и будет, — сказал Визин.
— Кто? Натуральному скоту и человеку нужен натуральный продукт. А ему химию суют.
— А вы, извините, по какой линии?
— По строительной.
— Интересная специальность.
— Ага, — усмехнулся краснолицый и кивнул на визинский рюкзак. — Без этого пока обходимся… Без торможений…
«Хватит! К чертям! Спать!» — сказал себе Визин.
И стал спать.
2
Самолет сел. На сорок минут. Всем, кроме матерей с детьми и престарелых, приказали выйти. В помещении аэровокзала — кафе, газеты, буфеты, туалеты, выставочный зал «Достижения отечественной авиации».
— Ну, я прибыл, — сказал краснолицый, снимая свитер. — Счастливо, наука! — И сгинул.
В буфете давали коньяк. Из безалкогольных — кофе с молоком; без молока — нет. Визин почувствовал, что жажда сильнее неприязни. Жажда, духота и мухи. Он еще ни разу в жизни не запивал коньяк горячим, забеленным сладким кофе.
Рядом примостился стройный очкастый юноша, похожий на студента. Он пил то же, что и Визин.
— Наверно, — сказал он, — им не выгодно продавать черный кофе без сахара.
— И без молока, — добавил Визин.
— Да. Молоко, наверно, не расходится так. Тут — определенно выгода… Лицо юноши стало таким сосредоточенным, как будто он прилетел сюда специально для того, чтобы разобраться в структуре этой выгоды.
Визин кивал; в желудке у него что-то неаккуратно и сварливо укладывалось.
— И такая жара, — продолжал очкастый. — Прямо не верится, что там, — он указал глазами в потолок, — в каких-нибудь семи-восьми кэмэ — минус сорок два. Вроде, сорок два говорили?
Визин не слышал, что там объявляли по радио, но кивал. Все, что теперь говорилось и делалось вокруг, проходило сквозь него, как сквозь решето, не задерживаясь и не оставляя следов, как прошел недавно и внезапный испуг, когда осозналось, что он, оказывается, куда-то летит, и удивление, и самоподбадривание, и усердно поощряемая беспечность.
— Если бы, допустим, там каким-то образом, — допустим, повторяю! вывалиться из самолета, то, наверно, в одну бы секунду обледенел.
— Задохнулся бы, — сказал Визин.
— Да. Задохнулся бы пустотой. И обледенел.
— Только неясно, зачем вываливаться из самолета.
— Ну… случайно. Допустим. Или с целью эксперимента. — Студент улыбнулся. — Тянет такое. Притягивает. Как, например, омут. Наверно потому, что хочется померяться со стихией. Чтобы почувствовать себя полноценным человеком.
Визин поперхнулся.
— Что?!
— Я говорю, что человека подмывает потягаться со стихиями. Для самоутверждения.
— Только что вы произнесли одно из любимых моих в последнее время выражений: «почувствовать себя полноценным человеком».
— Это и мое любимое выражение. — Очкарик перестал улыбаться. — Вот какое совпадение. Так проявляет себя клише.
— Нас, по-видимому, один микроб укусил, — проговорил Визин, вперив в него взгляд. — Не так ли?
— Только что я хотел сказать то же самое. — Он снова улыбнулся. — А вам не кажется, что вы бы не задохнулись и не обледенели? Мне, например, кажется…
— Извините… — Визин вышел, то есть он приказал себе выйти вон — из буфета, из зала, на воздух; вышел, нашел тень и пристроился в ней в ожидании посадки; это было в углу между порталом и стеной здания, рядом с декоративной мусорной урной. «Что это?! — запорхали, заметались мысли. — В самом деле совпадения или опять что-нибудь в духе Лины?.. Впору перекреститься…»
Неподалеку, в той же тени, сидели на траве двое и ели — вареная курица, яйца, огурцы, — прикладываясь к фляжке, и один другому рассказывал про русалок. Слушавший томился.
— Как хочешь, а я в них верю.
— Глупости.
— Если б глупости, в газетах бы не писали.
— В каких газетах?
— В «Известиях». И еще в эстонской одной. Забыл, как называется.
— По-эстонски, значит, сечешь… Ну-ну.
— Товарищ-эстонец переводил.
— Темнота ты.
— Это вот ты темнота.
— Почему же я темнота? Я-то не верю.
— Потому и темнота. Все не верят. А ты потому и не веришь, раз все не верят.
— Все, значит, темнота?
— Все. Все не верят, все одинаковые, думать не о чем. Так? А я их сам видел.
— Залей кому-нибудь. Мне не надо.
— Тебе-то как раз и надо. Чтобы теперь было о чем думать…
Разговор этот показался Визину преисполненным необычного, беспокойного смысла, как и совпадения с очкастым студентом. Он отошел от сотрапезников-демонологов, чтобы больше их не слышать и не расстраиваться. Визин чувствовал, что тверди под ногами нет.
Он, разумеется, и раньше летал, и довольно часто, и чего только, бывало, не насмотришься и не наслушаешься за командировку. Но теперь полет был качественно новым — все было качественно новым. И, естественно, новыми были и внутренние монологи-диалоги — неизменные спутники путешествующего, выражались ли они в виде потока сознания, или же в виде строго логических раскладок происходящего. Но главное — тверди не было.
Объявили посадку, и Визин поплелся под палящим солнцем через поле. Студента среди толпящихся у трапа не было.
Самолет взмыл, и скоро опять за иллюминатором раскинулась необъятная небесная тундра. Визин теперь был один на два кресла. Впереди, слева от прохода, привалясь друг к другу головами, спали «демонологи». Стюардесса демонстрировала платки, духи, сувенирные наборы. Малыш во втором салоне заходился от визга. Стенки гудели и дрожали. Визин вдруг увидел очкастого — тот тоже прилип к иллюминатору, — «наверняка размышляет о сражениях со стихиями», — подумал Визин. Потом студент опустил кресло, откинулся на него и закрыл глаза.