Таковыми были общественные или монархические мотивы, заставившие короля Фердинанда создать инквизицию, а также, в заметной степени, определить характер и объем ее деятельности. Однако кроме этих мотивов, которые мы называем «общественными» потому, что все они связаны с управлением государством, имел место и личный фактор, игравший большую роль в том, что произошло. Этим фактором были характер и способности короля Фердинанда, без которых инквизиция могла и не возникнуть, а если бы и возникла, то не могла бы принять тех особых форм, посредством которых она оказывала столь сильное влияние. Поэтому, для того чтобы понять испанскую инквизицию, необходимо понять и создавшего ее человека, того, кто составил ее план, вылепил ее структуру, направлял и контролировал ее и вдохнул в нее свой дух в течение первых трех десятилетий ее чреватого важными последствиями существования.
Мы уже отметили наше несогласие с определением Ли испанской инквизиции как «церковного трибунала». Теперь мы должны отойти еще дальше от его взглядов на истинного хозяина этой институции. По мнению Ли, Фердинанд Арагонский был «искренен в своих религиозных убеждениях»[3072], или, как Ли повсюду называет его в своей работе, был «искренне фанатичным человеком»[3073]. Соответственно, он видит в инквизиции не просто «финансовый или политический инструмент», но и «средство для защиты и продвижения веры»[3074]. Доказательство тому Ли находит в письме Фердинанда от 30 сентября 1509 г. инквизитору Хуану Алонсо де Навиа, после присутствия на аутодафе в Вальядолиде. В этом письме он выразил «большое удовольствие, полученное им от этого средства для возвышения почета и славы Господа и возвеличивания Святой Католической Веры»[3075]. Ли также представляет в качестве свидетельства фанатизма Фердинанда его ответы инквизиторам, сообщившим ему об аутодафе, которое они праздновали; ответы, сформулированные «в выражениях высшего удовлетворения и убеждающих их усилить свое рвение»[3076]. Как мы покажем вскоре, мы не можем видеть в этих выражениях ни указания на искреннюю веру, ни сильной религиозной мотивации. Взятые вместе с другими свидетельствами о религиозном поведении Фердинанда, они выглядят совершенно иначе, чем их воспринимает Генри Чарльз Ли.
Точно также мы не можем видеть и в уступках, которые Фердинанд сделал некоторым из пострадавших от конфискаций инквизиции, или же в тех приказах, которые он время от времени издавал в поддержку некоторых «честных уверений» ее жертв, демонстрацию «добросердечия» или «духа справедливости», которые Ли видел в них[3077]. Поскольку Фердинанд давал эти распоряжения своим служащим в конфиденциальной переписке, они, по мнению Ли, не могли отражать «лицемерную, деланую справедливость»[3078]. Ли прав, если речь идет об ограниченном числе случаев. Когда же это рассматривается в связи с политикой Фердинанда, эти распоряжения приобретают совсем иное значение. По существу, прочтение Чарльзом Ли намерений Фердинанда является грубой ошибкой.
Фердинандом владела лишь одна страсть: усилить и расширить свою власть, а для достижения этой цели он не знал иных средств, кроме искусства политики. На самом деле политика для него была скорее наукой, чем искусством — наукой завоевания и расширения власти, что было для него не только «превыше добра и зла», но и превыше глубочайших человеческих эмоций. Его поведение как политика отражает его веру в то, что государственный деятель обязан не только научиться преодолевать или как минимум контролировать свои чувства, но еще и уметь подавлять свои моральные убеждения. Фердинанда явно никогда не беспокоили его личные моральные или религиозные требования к самому себе, и Пруденсио де Сандоваль мог почувствовать это, когда заметил, как король в последние дни жизни избегал своего исповедника. «Я пришел сюда, — сказал он ему, — обсуждать государственные дела, а не облегчить мою совесть»[3079].
Однако это не говорит, что Фердинанд был похож на Чезаре Борджиа, который хвастливо проявлял пренебрежение к моральным ценностям. Фердинанд, напротив, старался выглядеть религиозным и высокоморальным, потому что он отлично понимал решающую роль, которую этика и религия играли в людских делах. Вместо того чтобы открыто игнорировать мораль, он старался использовать ее в своих целях. Он умел оценивать чувства масс как фактор социальной жизни, он (заимствуя метафору из более поздних времен) использовал силу народных страстей как пар, что двигает его государственный корабль. Так, он приспособил ненависть к конверсо и законы Церкви, касающиеся ереси, для продвижения своих политических интересов, все время стараясь при этом выглядеть верным сыном Матери-Церкви, ревностным католиком, чье рвение соблюдать церковные законы превышает даже неуклонное стремление уважать гражданский закон.
В гражданской жизни эта задача не вызывала проблем, поскольку это полностью совпадало с его политическими целями. Фердинанд был убежден в том, что хорошо управлять государством можно только при соблюдении законов. Однако в случае инквизиции, когда церковные законы часто попирались, он действовал так, как будто почти не знал или не знал вообще об их грубейших нарушениях, на которые указывали его критики, и якобы испытывал слепое доверие к юридической и моральной порядочности инквизиторов. Для того чтобы внедрить эту веру в своей стране и за ее пределами, он должен был полагаться на свои способности к симулированию, убеждению и манипулированию общественным мнением. Немногие государственные деятели превзошли его в этих способностях.
Во взаимоотношениях со своими чиновниками, включая инквизиторов, Фердинанд старался создавать себе перед ними тот же облик, который он демонстрировал перед широкой общественностью. Он ясно понимал, что слухи, исходящие из его внутренних кругов, могут сильно повлиять на его образ. Соответственно, он воздерживался от того, чтобы формально вмешиваться в судопроизводство инквизиции, чтобы исключить свою ответственность за ее вердикты и предупредить любую попытку подвергнуть сомнению его утверждение в полном доверии к приговорам инквизиции. Тем не менее он часто вмешивался в получение и распределение инквизиторской добычи, и в этих случаях мог показать «получателям» свой интерес в их работе, так же как и требование в исполнении законов, когда они были в пользу жертв. Фердинанд хотел, чтобы получатели компенсаций знали, что они обязаны соблюдать закон точно так же, как и он сам (что усиливало его репутацию законопослушного короля). Он хотел приучить их соблюдать законы и поэтому пресекал их наклонность к воровству и растратам (что, разумеется, увеличивало доход короны). Его щедрость в мелочах иногда выглядела даже великодушной, особенно когда он знал, что большая часть конфискаций пойдет в его казну, но в его поведении не было справедливости ради справедливости и в его сердце не было подлинного великодушия. Ли говорит, что Фердинанд не был «жестоким от природы» и «не получал удовольствия от людских страданий»[3080] (что кажется верным наблюдением), но забывает добавить, что «людские страдания» не могли ни вызвать в нем симпатии или боли, ни отвратить его от исполнения своих планов. Фердинанд мог хладнокровно пожертвовать массами граждан ради политических целей, точно так же как пожертвовать батальонами солдат в сражении. В действительности он видел и солдат, и граждан пешками в своей игре власти, но при этом тщательно скрывал этот факт.
Счесть такого морально беспринципного человека «глубоко религиозным» представляется нам немыслимым. Не можем мы представить его и «искренним фанатиком», потому что «искренний фанатик» свято верит в убеждения, диктующие его поступки. Фердинанд, со своей стороны, никоим образом не хотел выглядеть фанатичным. Если бы он был фанатиком или хотел выглядеть таковым, он не переполнил бы свой двор марранами, когда инквизиция стремилась к тому, чтобы каждый марран выглядел потенциально виновным в ереси — то есть в тяжелейшем на свете религиозном преступлении. Фанатизм не допустил бы такого поведения, но законы допускали его, а именно это было решающим для Фердинанда. Он добивался того, чтобы выглядеть поборником закона, светского и религиозного.
3079
См. Sandoval,