Все эти разноречивые чувства жили в нем во время изнурительного марша, обостряя и углубляя тоску неизведанной еще боли: погублено что-то несравнимо более необходимое и важное, чем его жизнь и жизнь этих несчастных пленных.
Перед тем как навсегда скрыться от него, трубы, похожие издали на только что погашенные, но все еще чадящие свечи, позвали его к себе. И в полусне ли, в бредовом ли жару взмахнул он руками и полетел через эти рвы, черные остовы сгоревших построек, через мятущийся огонь и дым туда, в зеленоватую тень старых ветел в изрубцованных латах коры...
Очевидно, он вывалился из строя, потому что ударом в спину его сбили с ног. Инстинкт самосохранения вскинул его на ноги, втиснул в качающиеся ряды пленных раньше, чем конвойный успел выстрелить в него, - пули сбочь дороги посекли махорчатые коричневые кочетки. Двое пленных взяли его под руки, вковали между собой в одну цепь.
- Ну что ты мятешься? Я терпел поболе, да покладистым остался.
- Не надо так, товарищ, - сказал другой. - Недолго они усидят тут. Земля горячая. Забегают, как тараканы на раскаленной сковородке.
Грустно-спокойная улыбка этого незапоминающегося, но чем-то значительного лица вернула Михаила к жизни.
- Не плачь, парень. Россия не пропадет.
VIII
Вечером на привале в сарае накидали пленным несколько снопов немолоченного овса. Михаил посмотрел, как его сосед ловко вышелушивает зерно, стал делать, как и он.
Сосед рассказывал о своих речниках, расспрашивал Михаила, откуда он.
- Тело наше они могут голодом сморить, побоями, но душу... Меня Силкиным зовут, а тебя?
- Знаешь, браток, оставь ты меня в покое, - сказал Михаил, умоляюще глядя в его курносое, с мелкими чертами лицо.
- Не имею права оставлять, ты же свой брат, рабочий. Не вижу, что ли? - Силкин прислонился щетинистым подбородком к уху Михаила: - И коммунист я... не бойся.
- Не хочу знать, кто ты. Только напрасно меня святым считаешь. Никогда я не лез в праведные и не полезу.
Михаил отодвинулся от Силкина. И хотя дыра в крыше была нацелена прямо на него и мелкий дождь беспромашно засевал лицо, он не ответил на зовы Силкина, манившего в сухой угол, ночевал мокрым. С этого раза Михаил избегал Силкина, а он - его.
Угнали далеко на шахты. Никаких отзвуков с фронта. Самоуверенно осели немцы на русской земле. Болтать не любят, умеют налаживать работу, грабить с точностью беспощадной. Михаил заметил, что давно наблюдает за ним заросший седеющей бородой коренастый человек. В забое Михаил спросил его:
- Какого черта тебе надо?
- Не серчай, дядя Миша, примечал я, что любишь ты коммунистов.
- Донести хочешь? Да, люблю. Ну и что тебе? За идеи люблю, за бесстрашие...
- За идею можно любить, идеи хорошие. Но уж больно много всяких примазалось, так что... А идеи, что ж, они и у Христа неплохие: человечность, правдивость, справедливость, жалость...
Бородатый брат был интересен, пока раскрывал христианское учение как основу европейской цивилизации и гуманизма. Михаил никогда не слыхал об этом учении из уст верующих. Проповеди атеистов отталкивали его тем, что излагали учение Христа карикатурно, властно требуя поверить им на слово, не размышляя. Некоторые атеисты-начетчики, которых ему часто приходилось слушать, ничего, кроме своего голого атеизма, не знали, и сердца их не болели в нравственных поисках. Бородатый брат однажды снял пилотку, и Михаил удивился, что при такой густой бороде может быть такая большая лысина, обнажавшая неправдоподобно белую кожу головы.
- Вспомни, дядя Миша.
- Это вы мне в дяди годитесь, - недовольно перебил Михаил, невзлюбив эту белую лысину. - И что вы привязались ко мне? За меня вы не будете жить, отчаиваться, радоваться, если, конечно, случай подвернется. Меня могут любить, обманывать при любом нравоучителе.
- Не постигну я тебя, Михаил батькович, - сказал бородатый, погасив пилоткой сияние своей лысины.
- В бога не верю.
- Но почему?
- Человек я, понял? А ты - сектант и насильник. И если ты еще есть значит, человек пока зелен морально. Умного, наверное, совестно и опасно агитировать, пуская в ход высшую математику из трех пальцев. У меня свои внутренние вопросы, они не угрожают никому, кроме меня. И тебе их не разрешить.
В другой раз к Михаилу подошел вместе с бородатым еще один в лохмах бедолага. Холодное серое небо застыло в глазах его, он втягивал в плечи голову на тонкой шее, обратив конопатое ухо к голосу бородатого:
- Где совесть, там и родина, - говорил бородатый. - Не изменяешь совести - значит, не изменяешь родине. А Россия, что? Началась Россия давно, и не с Петра даже. И никому - ни немцам, ни японцам уничтожить ее нельзя. Ни один народ нельзя уничтожить. Россию не трогайте, братцы, она выше наших болячек, споров.
- А если Родина захочет наказать меня...
- Нагадил ей? - спросил Михаил, нацеливаясь взглядом в его конопатое ухо.
- А ты не нагадил? Все пленные виноваты.
- Всему свое предопределение, милый брат, - снова заговорил бородатый. - Как бы змея не трескала своих гаденышей, их все равно предостаточно остается, так что это есть закон природы. Родина сама знает, когда и чью жизнь на алтарь положить. Пусть нас загоняют после плена в Сибирь-матушку. И там люди, и на то предопределение. А ты, Ваньтя, не лезь, ради Христа, в пустоту, не ищи талана там, где не зарывал. Не в кармане он, а в душе. Никто не даст покоя и опоры, в себе найди. Вот Михаил тоже ищет в себе.
Михаил помолчал; что-то очень древнее вспомнилось ему: не то избенка в лесу, не то старик, схожий с пнем. И это его, а не немецкое. Русское.
Молодой едва выталкивал озябшим языком:
- Тут один вечор ходил вербовать в армию Власова. Освободим, говорит, Россию, немцев выпроводим долой, заживем частным сектором. Мне-то наплевать, какая там собственность, частная или общественная, я все равно не участник в паях.