Теперь уже ничем – ни внезапностью нападения, ни превосходством неприятеля в технике, ни благодушием своих – он не мог оправдать поражения своей армии, потому что это как-то оправдывало его самого. Ничего более ненавистного, чем выгораживание себя, не было для него в эту минуту. Он не видел смысла жить дальше, не вынеся себе приговора. По его вине свершившаяся гибель жены и сына сделала ненужной его жизнь. До омерзения отчетливо увидал Данила себя со стороны: толстый, потный в жалкий, в помятом генеральском мундире лежит перед картой. Три островка окружены синими подковами – остатки его армии.
Вспомнилось, как прошлым летом гостевал у земляков на Волге и бывший красноармеец – старик со шрамом от ожога – ласково угощал махоркой: «Кури, Данила, нашу, высший сорт, от плетня вторая грядка».
И еще пришло на память: как-то во время осенних маневров у советско-германской демаркационной линии, скосив глаза на Юрия Крупнова, прибывшего в подшефную Волжскую дивизию, крикнул боевито, грозя одетому тучами Западу: «Есть чем и есть кому бить врага!»
«Но ведь действительно было и есть кому и каким ключом отвинтить башку фашистам. Что же случилось, родные мои? Не черная же немочь сковала по рукам и ногам, не заспали же мы ум, не обронили ненароком гордость. Где же, на каком ответственнейшем повороте я непростительно зазевался, ослабел душой? Господи помоги мне!» – по давней детской привычке воскликнул про себя Данила.
«Бить надо тебя, Данилка, сукин ты сын, да обивки в тебя же затолкать!» – выругал он себя словами своего отца.
А за спиной звучала все та же простенькая, одноцветная, как шинель, песенка:
Но теперь эта песня оживила в памяти штурм моста через Волгу, свист ветра в стальных сухожилиях ферм. Молодой, сильный, он бежал впереди красноармейцев со знаменем, лишь изредка поглядывая вниз на коричнево-пенистую коловерть у каменных опор моста…
Слезы высочились из прижмуренных глаз, щекотно сбежали по щекам. Сжав зубы до скрипа, Данила унял себя, встал, застегнул китель.
«Сам пойду со знаменем! Это все, что я смогу еще сделать как боец. Как генерал я, кажется, кончился вместе с гибелью моей армии».
Холодов кашлянул.
– Отдыхай, – сказал ему Чоборцов и, заметив его колебание, добавил: – Я велю!
Холодов лег затылком на полевую сумку.
Смежив полусонно глаза, он как бы удержал в памяти пламя спички, которую только что зажег генерал… Красно от облитого осенним румянцем вишняка на берегу реки. Близко подступили к нему глаза матери. «Я твоя судьба», – с каким-то пугающим значением сказала она тихим голосом и заплакала. Холодов проснулся.
В обрубковатых пальцах генерала догорела спичка, пустив белесую паутинку дыма.
«И что он переводит спички?» – с неожиданной угнетающей заботой подумал Холодов, не подозревая, что, пока он виделся во сне с матерью, генерал сжег за это время всего одну спичку.
Чоборцов сидел на снарядном ящике. Несколько штабных офицеров окружало его.
– В таком случае исполним последний солдатский долг, – услыхал Холодов голос Чоборцова. И опять, как бывало до этого сна, взяла Валентина в руки сильная, заставляющая о себе думать жизнь.
«Это черта взлета или смерти. Мой момент, моя грань. Мой взлет или провал», – решил Холодов.
– Вырвемся или погибнем, этот вопрос теперь уже для нас не столь важный, – возражал кому-то генерал спокойно, с грустной лаской глядя на стоявших перед ним командиров.
Холодову показалась неотвратимой гибель красноармейцев и генерала. Трезвый ум тут же отчетливо представил злое торжество врага, шагающего по их телам.
– Да. Я сам поведу вас в атаку, – повторил генерал еще спокойнее, вставая со снарядного ящика.
Тугое загорелое лицо Холодова замкнулось в печальном высокомерии, глаза горели диковато-скорбной гордостью. Он презирал окружающих генерала офицеров за то, что они не возражали Чоборцову. И когда генерал остался один (охрана стояла в стороне). Холодов, затоптав каблуком папиросу, попросил разрешения сказать.
Чоборцов оглянулся:
– Говори, Валя.
– Разрешите мне, а не мне, так любому другому командиру организовать бой. Вы должны выйти из окружения, заново создать армию. – Никогда Холодов не говорил со своим Данилой Матвеевичем так горячо и таким тоном. И тон этот удивил и остановил Чоборцова. Но лишь на секунду.
– Я командующий пока, – сказал Чоборцов с усмешкой над собой.
Холодов, чувствуя его колебание, продолжал еще настойчивее:
– Ведь им лестно убить или взять командующего. Не давайте врагу повода к злорадству, пощадите наше самолюбие.
Чоборцов попросил водки. Холодов налил из своей баклажки в алюминиевый стакан. Генерал растер водкой грудь, шею, руки, а остаток выплеснул на ствол сосны.
– Кому передадите командование этим… этим отрядом в случае вашей смерти? – Холодов просто и четко выговорил слово «смерть».
Чоборцов удивленно поднял брови, пальцы левой руки застыли около уса. Задумался, как будто до сих пор, готовя себя к войне, говоря о необходимости умереть, он в то же время не допускал мысли о своей смерти. Внутренне отшатнулся от внезапно подступивших к нему потемок.
– Не торопись в генералы. Я еще живой.
– Вы не так меня поняли, Данила Матвеевич.
– Валя, я все понимаю. Не пропадем. А коли что… Прощай пока.
Генерал положил на его плечо руку, сказал тихо и устало:
– Советской власти я начал служить в Волжской дивизии, пусть в ее батальоне и закончу… Судьбу не выбирают, судьба – не невеста. Помни: мы, земляки Ильича, будем достойны его.
Скулы Холодова заострились, нерусские глаза горели, и показалось Чоборцову, что резче проступили на этом лице черты покойной матери Валентина – Айши, литовской татарки.