Незаметно оглядевшись, она вдруг обласкала и этих, оставшихся при ней, горячими, тихими словами:
— Unsere Be-frei-er… [60]
Потом охотно стала отвечать офицерам и сама о многом расспрашивала. Офицеры же отвечали ей и спрашивали ее так, чтобы в любом случае казаться героями.
Томан беспокойно похаживал вокруг этой группы, отходил и возвращался к ним снова. Один вопрос жег ему язык. Но хотя полька уже и заметила его, и несколько раз коснулась его беглым, но любопытствующим взглядом, всякий раз получалось так, что чья-нибудь спина всовывалась между ним и нею.
Наконец исподволь тлеющий вопрос все-таки, чуть ли не против воли Томана, вспыхнул открыто:
— Когда нас увезут в глубь России?
Полька понизила голос:
— Nur… nicht… eilen… warten… bißchen… und… sie werden… wieder Befreier… [61]
Немецкие слова выскальзывали из маленьких губок польки неловко, как толстые детишки. Их встречал безмолвный блеск мужских глаз. Томан вдруг побледнел почему-то и, нервничая, отошел, но вскоре, не умея скрыть внутреннего волнения, вернулся к кружку спин. Кто-то насмешливо спросил:
— Струсили?
Томан тряхнул головой и вдруг взорвался:
— Хватит с меня войны! Не хочу больше!
Мимо изумленных глаз и спин он метнулся к окну, от окна к двери, остановился на полдороге и снова повернул к окну. Офицеры, обступившие польку, старались закрыть от нее эту сцену.
— Нервное потрясение, — бормотали они. — Ничего, успокоится…
Какой-то благодушный молодой лейтенантик, свесив ноги с верхних нар, бросил:
— Еще бы, ранен ведь!
— Стреляный [62], — с насмешливой серьезностью добавил многозначительно тонкий лейтенант с перевязанной головой.
А хмурый ополченский поручик, не поняв шутки, спросил:
— Правда?
Вокруг расхохотались.
— Schuß, — напомнил кто-то.
Полька, ничего не понимая, переводила глаза с одного на другого.
Тонкий поручик с перевязанной головой, весело смеясь глазами, галантно поклонился ей:
— Ничего особенного, проше пани… У нас говорится: «Jeder Schuß ein Russ» [63], или — «Всякий стреляный — русофил»…
Еще не отсмеялись над удачным каламбуром, как вдруг будто глухо загремела сама земля — из такой дальней дали, из таких глубоких глубин доносился грохот. За окнами, на которые сейчас все разом оглянулись, цепенел немой разлив чистого желтого неба.
— Это орудия, — проговорил кто-то срывающимся голосом.
Из окон поднялась к безмолвному небу настороженная тишина. Со двора еще доносились отзвуки утихающего гомона. Слух ловил в потоке городских шумов знакомые звуки, и люди тихо спрашивали:
— Это сердце стучит или пулемет?
— Это — с запада…
— Нас еще спасут…
В агонизирующем свете дня многие лица бледнели, напряженно светились глаза, а улыбки, видные всем, были бескровны, и от них становилось холодно…
Видно в окно: по зеленеющему небу плывет аэроплан. Его будто несут на себе лучи солнца, закатившегося за горизонт. Машина мурлычет свою беспощадную песню, на крыльях ее — грозные черные кресты, в глубине под нею земля гудит глухим, судорожным набатом.
— Бомбить будет…
— Еще сюда ударит!
— По казармам бьют в первую очередь…
— Нас нарочно в казарме заперли! Дьяволы, злодеи!..
Томан, очнувшись от столбняка, шагнул к окну, от окна кинулся к двери. Ему преградили дорогу штыком.
И снова он у окна, и снова заметался по комнате.
Чей-то насмешливый взгляд приковал его наконец к месту. Униженный этим взглядом, он побрел в угол, где лежал на шинели Крипнер. Глаза Крипнера были устремлены в потолок.
Молча постояв над Крипнером, Томан спросил, ни к кому не обращаясь:
— И когда нас отсюда увезут?
Вместо ответа Крипнер, помолчав, сам спросил нетвердым голосом:
— Это наши аэропланы?
— Наши!
С этой минуты оба новых приятеля дружно молчали.
Вокзал одиноко выпирался посреди равнины далеко за городом; после заката его застывшие контуры напоминали лошадиный труп, брошенный в пыль разъезженной, растоптанной неисчислимыми колоннами войск дороги. С наступлением ночи вокзал едва-едва пропитывался бескровным светом скудных фонарей.
Последние паровозы, громыхая железом, суетливо маневрировали по блестящим опустевшим рельсам; последние составы терпеливо стояли в темноте. Неуклюжие жерла орудий и оглобли повозок, смешно и тесно поставленных на попа, торчали к черному небу. В затоптанном, загаженном привокзальном сквере дремали под пологом ночи лошади, низко свесив головы. Последние партии пленных засыпали на нарах теплушек или прямо на земле, на которую уже пала роса.
62
По-чешски «стреляный» — человек не в своем уме, тронутый, чудаковатый, в полной аналогии с немецким Schuß.