— Слушаюсь! — воскликнул Шеметун с непоколебимостью во взоре, а про себя подумал: «Ах ты старый хрен!»
Шеметун был купеческий сын и сибиряк. Тело он имел здоровое, как ствол сибирской березы. Плечи его подошли бы и фельдфебелю и генералу. Душа у него была трезвая и открытая, как сибирская степь. Вообще родина Шеметуна сказывалась во всем сложении его тела и души. Степные ветры над головой были ему куда ближе и понятнее, чем отвлеченные рассуждения Петра Александровича.
Просто и ясно: строителем и организатором обуховского лагеря Шеметуна сделала та же трезвость, которая сделала доктора Посохина мужем его тетки, хотя и была тетка старше доктора. Мать Шеметуна давно перестала мечтать о карьере инженера для сына. (Слово «инженер» почему-то внушало ей больше уважения, чем слово «генерал».) Шеметуну было предназначено куда более простое поприще: оно откроется, когда он станет хозяином отцовской фирмы, известной далеко за Екатеринбургом и Омском. Да и любил Шеметун пеструю, полнокровную суетню железных дорог — особенно Сибирской магистрали, живость сибирских ярмарок и среднеазиатских городов, резкий степной ветер и пьянящую атмосферу дальневосточных океанских портов.
Своих подчиненных прапорщик Шеметун не мучил — скорее по беспечности, чем по сердечной доброте. Солдат ополчения, присланных в его крошечный гарнизон, он поселил в бывшей людской, на первом этаже старого обуховского дома, в верхних этажах которого, по замыслу Посохина, должен был раскинуться лазарет. Поселив солдат в людской возле кухни, Шеметун больше о них не заботился. И солдаты были ему за это благодарны, потому что недостатки в обмундировании и в казенном продовольствовании не имели большого значения в деревне. В этой глуши, пусть меньшей, чем глушь деревенская, сам Шеметун считал бессмысленным одевать старых мужиков в щеголеватые мундиры, а казенными харчами, даже и приплачивая из собственного кармана, он все равно не накормил бы их лучше, чем это делали деревенские солдатки.
Но если Шеметуну удалось столь простым способом удовлетворить своих ополченцев, то собственную свою интеллигентскую душу успокоить ему было нечем.
— Интеллигентных людей там совершенно нет, и доброму молодцу не с кем потешить душу и сердце, — говаривал Шеметун молодым женщинам в городе, куда он зачастил, особенно в первое время.
И в самом деле, если оставить в стороне Александровское, то, — не считая простодушного грамотея, механика винокуренного завода, наплодившего кучу детей, больше от скуки, чем от любви, да мастера-сыровара, швейцарца с пышными бакенбардами, женатого на толстой русской женщине, — единственным интеллигентным человеком, с которым мог общаться в Обухове Шеметун, был ревизор винокуренного завода.
Этот ревизор, по фамилии Девиленев, жил здесь, однако, слишком долго. Жил он сначала один, а потом с подругой, которую со временем, в силу неоспоримого факта, то есть появления детишек, признали его супругой. Девиленев отличался тем, что выводил свое происхождение от какого-то француза-эмигранта, маркиза де Вильнёв. Дома, в рамочке под стеклом, у него висел даже какой-то диплом с именем этих маркизов. Диплом висел над вечно разбросанной супружеской постелью Девиленевых. Но сам потомок французских маркизов носил истинно русскую бородку, подстриженную так же, как у царя Николая. И, лишь хлебнув не в меру (пил он, правда, только от скуки) своего спирта, Девиленев начинал говорить на ужасающем французском языке. Шеметун, из традиционного сибирского либерализма и из отвращения к царской бородке и потрепанному мундиру Девиленева, прозвал его «приставом». Общение его с «приставом», впрочем, объяснялось исключительно той властью, какую имел Девиленев над складами винокуренного завода.
Дождливыми днями, долгими вечерами сиживали Шеметун с Девиленевым, попивая обуховской спирт. И когда, за унылой бессмысленной попойкой, Девиленев становился уж очень противен Шеметуну, тот прикидывался пьяным и тоже начинал нести околесицу, называя Девиленева то Каденевым, то Деканевым.
— Все одно — что Сукинев, что Дуринев, — язвительно бормотал он, — важно окончание, нашинское, русское! Вот был у меня в Сибири знакомый, из каторжных, звать не то Каденов, не то Деканев… Черт его знает… У них там, у каторжных, никаких таких маркизов нет и в помине. И в Сибири их нету… Сибирь, там, брат, только наши… простые… черт их возьми… порррядочные…
Если Девиленев начинал спьяну ругаться по-французски, Шеметун открывал шлюзы какой-то сибирской тарабарщины. А под конец пели в два голоса заунывные, за душу берущие песни каторжан.