— А это что за буква?
— Это «бэ», — с достоинством объяснял Беранек.
Складывали по слогам:
— Ба… Ба-и-эп…
— Бауэр! — с пренебрежительным высокомерием поправлял Беранек,
У самого Бауэра с этих пор ни для кого не находилось времени. Он принял весьма озабоченный вид, хотя гордость и радость так и распирали его. Даже самым близким знакомым он отвечал теперь скупо, но мягко и степенно. И теперь на каждом шагу он наталкивался на стену почтительности и доверия.
Гавел, снова ободренный всем этим, ходил по коровнику настоящим хозяином и нарочно забредал в дальний конец, где сидел его враг, вольноопределяющийся Орбан. Перед Гавлом расступались, а он громко хвастал:
— Ну, теперь прищемят хвост господам немцам и мадьярам!
Вечером Беранек, ни слова не говоря, взял башмаки Бауэра и, не слушая его протестов, долго и тщательно начищал их полой своей шинели:
— Чтоб не посрамить чешского звания!
21
Когда на следующее утро артельщик привел унтер-офицера Бауэра в канцелярию, помещавшуюся в домике прапорщика Шеметуна, то Бауэр первым долгом аккуратно сложил пожелтевшие, запыленные бумаги, валявшиеся на столе и в двух ящиках, смел со стола всякий сор — ржавые, поломанные перья, окурки, пепел, табачную крошку и пыль, — потом соорудил импровизированный чернильный прибор из пустой папиросной коробки и пузырька чернил, а в крышку другой, удобной для этой цели коробки, сложил две ручки и обломок карандаша, которые он нашел под бумагами. Все, что беспорядочно стояло в комнате, он разместил так, как ему казалось лучше; в довершение уборки он подмел бы и пол, если бы было чем.
От всего этого существенно изменился вид комнаты, на побеленные стены которой падали лучи солнца, пропущенные через листья герани на подоконнике.
Шеметун, войдя в канцелярию часом позже, удивленно присвистнул.
— Леля, Лелечка! — позвал он Елену Павловну, а Бауэру сказал: — Gut, gut [110].
Пришла Елена Павловна; Шеметун, обведя рукой преображенное помещение, проговорил:
— Посмотри, Лелечка, каков волшебник! Что значит немецкая школа! Вот такой порядок поди навели теперь и в твоей волынской деревне.
Светловолосая женщина окинула взглядом стол, канцелярию и лишь потом остановила глаза на Бауэре. Слегка покраснела, когда он поклонился ей подчеркнуто учтивым, на европейский манер, поклоном, — она к этому не привыкла. Наклонилась к бумажке, исчерканной Бауэром, когда тот пробовал ржавые перья, и вдруг довольно живо спросила:
— Он католик?
— Да, — ответил сам Бауэр.
— Да, да! У него на все ответ — да, да, да!
Шеметун хлопнул Бауэра по плечу и снова, как глухому, крикнул:
— А… послушайте! Где вы научились писать… эээ… писать?!
— Я учитель.
Елена Павловна вскинула глаза с еще более ласковым интересом и заговорила по-польски:
— Откуда же вы? На Волыни много католиков, поляков…
— Я чех.
— О, я знаю чешские деревни — богатые, культурные!
Бауэра охватил жаркий и неудержимый прилив гордости. Но он поблагодарил Елену Павловну только безмолвным поклоном — вся его радость сосредоточилась во взгляде.
— Да бросьте вы шипеть! — перебил их Шеметун. — Вижу — столковались, отлично столковались, и переводчика не надо!
Потом Елена Павловна сама принесла Бауэру стакан чаю с куском пышного белого хлеба.
— Проше, — сказала она сердечно, как гостю.
Бауэр, удивленный и польщенный ее вниманием, ответил:
— Спасибо.
На обед Бауэра повел тот же артельщик, у которого был свой столик в канцелярии. Но теперь Бауэр шагал за ним уже не так, как утром. Он шел, как, бывало, выходил из школы, когда надо было сохранять достоинстве и серьезность на глазах у весело разбегавшихся детишек. Он шел, не глядя по сторонам, и как тогда он чувствовал взгляды детей, так теперь чувствовал взгляды офицеров, следивших за ним с веранды их домика, и невольно щурился.
После обеда Шеметун отправился к Юлиану Антоновичу для делового разговора; на радостях, что избавился от забот и нашел человека, который будет выполнять работу за него, за начальника, он взял с собой Елену Павловну. Бауэр остался один во всем доме. Аккуратно выписывал он фамилии пленных — как некогда вписывал фамилии учеников в классный журнал или в табели.
Вспомнилось это и ему самому — и вспомнилась школа, знакомые учителя, вспомнилось, как уходил он на войну. С ликованием представил он, как — теперь уж наверняка! — вернется домой, обогащенный таким жизненным опытом, что затмит, конечно, всех своих коллег.