Выбрать главу

Разговор коснулся известий из-за границы. В Вашингтоне сенат резко осудил цареубийство и выразил сочувствие русскому народу. В Лондоне Гладстон назвал Александра I! чуть ли не великим человеком. В Германии вождь социал-демократов Бебель объявил, что царя убили аристократы, недовольные освобождением крестьян. В Париже анархисты устраивали митинги в честь народовольцев и выставляли огромный портрет Рысакова.

— Откуда же им знать? Неразбериха полная. Но объясните мне, на что собственно рассчитывает Александр Третий. Убить освободителя крестьян было и в самом деле не так легко. Но его!…

— Говорят, Желябов сообщил следственным властям, что на его приглашение принять участие в цареубийстве откликнулись сорок семь человек, — сказал один из членов редакции, понизив голос. — Значит, человек сорок еще на свободе. Сделайте выводы сами… Я слышал, что когда Александр Второй умер, то новая императрица, хоть всегда ненавидела Юрьевскую, обняла ее со слезами, а та будто бы сказала: «Да, плачьте, плачьте, с вашим мужем будет то же самое!»

— Да, трагична наша история, — сказал со вздохом помощник редактора и опять обратился к Мамонтову. — А вы как думаете? Кто-то мне, батюшка, говорил, что вы вернулись из-за границы чуть ли не ретроградом! Неужто есть доля правды?

— Нет, ни малейшей доли. Если б стал ретроградом, не пришел бы к вам, а если бы и пришел, то не сознавался бы… Ретроградом хорошо быть этак лет через двадцать после смерти: при жизни травят, а потом иногда и восхищаются.

— Это отчасти верно. Вот ведь какая мода теперь пошла на Достоевского. Но если без шуток? Вы свежий человек. Что вы думаете о событиях?

— Думаю, что редко в истории столько героизма и самоотверженья было истрачено на столь вредное дело, — сказал Мамонтов с вызовом в голосе. — Трагедия именно в том, что обе стороны выдвинули самых лучших своих людей, а это бывает не часто. Александр Второй был лучшим из всех русских царей, Аорис-Меликов лучшим из русских министров, а Желябов, Перовская, Кибальчич лучшими из русских революционеров.

Все смотрели на него с удивленьем.

— Насчет Лориса уж никак не могу согласиться. А «лучший из царей»… Ей-Богу, это не очень много!

— Я и не говорю, что много… В психологическом отношении он был тоже интересен: безвольный человек с сильными страстями, — сказал Николай Сергеевич и простился.

— Что ж, готовите для нас статейку?

— Нет, не готовлю. Теперь не до моих статеек.

— Нехорошо, батюшка. Обещал серию этюдов, и гора родила мышь.

— Я никогда не мог понять это фигуральное выражение. Что же должна была родить гора?

Мамонтов давно отошел от «Народной Воли». По-настоящему, он никогда не состоял в ней, а только примыкал — и в особенно мрачные свои часы думал, что такова вообще его участь в жизни. «Примыкал к живописи, к журналистике, к революции, и все всегда происходило случайно. Не я делал свою жизнь, а она со мной делала что хотела. Случайно примкнул к народовольцам и случайно отстал от них. Но, конечно, мне у них делать было нечего: любовь к народу условное чувство, а я не могу жить условными чувствами, и еще меньше мог бы ради них умереть… Мне в политике нечего делать, так как всякая политика понемногу превращается в спорт, а я по натуре не спортсмен. Властолюбие? Его у меня, к счастью, нет. Честолюбие? Это было ясное понятие сто лет тому назад, когда князь Андрей или Борис Друбецкой только и могли стать, что полководцами, генерал-адъютантами, министрами. Теперь-то честолюбие дешево. Может быть, как честолюбец в историческом масштабе Андрей Желябов в своей жизни не ошибся…»

Он догадывался, что Желябов просто старается запугать правительство: никаких сорока семи людей для цареубийства у него нет. Николай Сергеевич почти не сомневался, что дело народовольцев проиграно. Он часто о них думал, старался представить себе, что теперь переживают в тюрьме эти ожидающие казни люди.

Мамонтов думал, что ему больше ничего в жизни не хочется, — «это самое тяжелое, что может случиться с человеком». Он проводил большую часть дня дома, лежа на диване, ни с кем не разговаривая. Только с Катей ему не было тяжело. К Кате часто приходили Алексей Иванович, Али-египтянин, другие клоуны. Мамонтову теперь казалось, что они были самые лучшие, честные и порядочные люди из всех, с кем ему приходилось встречаться. «Что ж, они забавляют человечество, и Бисмарки его забавляют. И одни, и другие делают то, для чего человек не создан. Но у клоунов это хоть откровенно, у них самый безобидный способ забавлять людей, и цирк самый простой символ жизни. Конечно, для мира было бы гораздо лучше, если бы Бисмарк прошелся по канату над Ниагарой и на этом успокоил свою натуру человека тройного сальто-мортале. Кровавое дело Желябова так же застопорило освобождение России, как дела Бисмарка застопорили освобождение Германии. Огромная разница в том, что, хоть по замыслу, дело народовольцев входило, как эпизод, в борьбу человека за свободу. Но я в любовь революционеров к свободе верю плохо и не знаю, что они сделали бы, если бы пришли к власти… Или если бы к власти пришли другие люди, в отличие от Александра Второго не останавливающиеся ни перед чем… Какой же вывод? Царь никак не был очень выдающимся человеком и, подобно народовольцам, сам не знал, чего хочет. Но убить Александра Второго, заменить его Александром Третьим, сорвать дело конституции, — что можно об этом сказать!»

В эти тяжелые и злобные свои минуты Мамонтов был особенно приветлив и ласков с Катей, даже с Алексеем Ивановичем. «Они ведь теперь моя семья, в сущности единственные близкие люди. У каждого из нас настает момент, когда остается уйти в себя, в свое, чаще именно в свою семью. У меня были друзья, они умерли или случай вычеркнул их из моей жизни, и я о них годами не думаю. Настоящее свое невелико. Для меня теперь это только Катя…»

О Софье Яковлевне он старался не вспоминать: так была тяжела их жизнь в последние месяцы. «Да, всякую любовь можно в себе преодолеть. Кончает самоубийством один из ста тысяч. Я во всяком случае очень скоро понял, что это была ошибка. Конечно, поняла и она, хоть я был, вероятно, ее последним интересом в жизни. И чего стоила одна эта необходимость вечно прятаться! Только в самых глухих городках она соглашалась записываться „Monsieur et Madame Mamontoff“, и то вечно дрожала: вдруг окажется знакомый… Вот с ней нельзя было молчать, а разговаривать обычно бывало не о чем. Теперь с ней было бы невыносимо: ее затаенное горе было в том, что она не Юрьевская… Впрочем, я несправедлив к ней и очень перед ней виноват. Катя досталось мне оттого, что разбился насмерть Карло, а она оттого, что умер Дюммлер. В этом есть что-то от «гиены», — с усмешкой думал он. — «А счастья оказалось гораздо меньше, чем мы думали. И этот ее внезапный coup de vieux…»[286]

вернуться

286

поздний любовный пыл (франц.)