Выбрать главу

Он закурил папиросу, и ему показалось, что он счастлив. «Как же я раньше не догадывался, что это так просто? То есть, не счастье, а приближение к нему, то, что в математике называется асимптотой: линия, никогда не совпадающая с кривой, но тесно приближающаяся к ней. Асимптота счастья, — вот чего надо искать в жизни. Конечно, настоящего счастья быть не может, хотя бы потому, что существуют болезни и смерть. Все же самым счастливым из людей был Пьер Безухов: он женился на Наташе Ростовой. А я просто не понимал, что лучшее в моей жизни была все-таки Катя, ее любовь ко мне, моя любовь к ней… Вот мудрость немудрой жизни. Нет, неправда, будто я не любил и не могу любить больше трех месяцев. Она и не знает, как я ее любил! Je l’avais dans la peau[299], по новому выражению парижан. И мне с ней было интересно, по крайней мере в первое время. Для чего я говорил в этой идиотской иронической манере? Это правда, что тогда в замке принца я вел себя как наглый идиот. И я повторял ей то, что говорил и другим женщинам. Но не в этом дело, — таково устройство даже не моего мозга, а моего языка. Как же она не понимает, что у меня не было выбора? «Самое важное в жизни быть порядочным человеком»! Память ей изменила: это слова Вашингтона, и это я ей когда-то сказал, а она теперь моим добром, да мне же челом. Вашингтон в дополнение к этому был Вашингтон, я никто, но я почувствовал, что бросить ее значит совершить только нехороший поступок, а бросить Катю это совершить подлость. Coup de vieux тут ни при чем. Мое положение между ней и Катей было безвыходным. Я просто не мог из-за Кати оставаться за границей больше двух месяцев. Не знает она и того, что я по ночам не спал: деньги мои были на исходе, мне по одной этой мерзкой причине нельзя было жить с ней в дорогих гостиницах… Она тотчас предложила бы мне свои деньги, и я от одного этого предложения потерял бы последний, небольшой остаток так называемого уваженья к себе… Да, да, три четверти того зла, что я видел в жизни, было прямо или косвенно связано с деньгами, и люди, которые это отрицают и презрительно пожимают плечами, либо ничего не понимают, либо лицемерят. Как я могу не радоваться тому, что у меня уцелел этот уголок земли. Я знаю, что скоро проживу свой «капитал», c’est plus fort que moi[300], но в эту судьбу, в этот свой кабинет я зубами вцеплюсь, чтобы сохранить его до конца дней. My house my castle[301], это в России, пожалуй вернее чем в Англии, просто из-за огромности пространства: никакие власти сюда не заглянут…»

Он вспомнил о народовольцах. «Я в Петербурге себя спрашивал, как после того, что было, можно думать и говорить о пустяках! А вот прошло несколько месяцев, и меня расстроила царапина на письменном столе! Позор? Конечно, позор. Но что же делать, если пусть не все люди, но девяносто девять человек из ста устроены именно так? Знаю, знаю, „барский подход к жизни“, „собственнические инстинкты“, „мещанская душонка“… Когда это презрение не деланое, то оно великолепно. Однако у всех людей, кого я знал, кроме одного Бакунина, это презрение было именно деланое. Как можно всерьез отрицать „собственническое начало“ в душе человека? Оно почти так же естественно, как желанье есть или спать. Издеваться над этим, тем более стараться заглушить это, значит совершать насилие над человеческой душой, вдобавок совершенно безнадежное. Никакие коммунары с этим ничего не поделают, заглушай сколько хочешь, — все равно выйдет наружу, вынырнет из потоков, из морей крови… Да, да, — точно с вызовом коммунарам, народовольцам, революционерам думал он, — я очень рад, что у меня есть свой угол, именно свой: если бы усадьба была не моя, если бы я ее нанял, то удовольствие от нее было бы в десять раз меньше… Никакому французу, англичанину, американцу в голову бы не пришло в этом оправдываться. Я же перед кем-то оправдываюсь, потому что я все-таки русский интеллигент, и всегда им буду, и этим горжусь, как и говорил Лизе Черняковой. Конечно, они от таких чувств свободны. Александр Михайлов, вероятно, так и предполагал, что я кончу тихой радостью от текущего счета. Они ведь язвительны: «текущий счет»! Однако есть маленькая разница между мной и людьми, у которых, кроме текущего счета, ничего за душой нет. Я от мещанского строя прошу только того, чтобы мне дали немного пожить человеческой жизнью, не думая о куске хлеба, прожить скромно, без экстравагантностей. Все-таки я землю отдал крестьянам почти даром… Самодовольство? Нет, в этом меня трудно упрекнуть. Да и есть самодовольство в том, чтобы быть свободным от самодовольства. И у людей тройного сальто-мортале тоже есть самодовольство, разумеется, у каждого особое. Лиза Чернякова рисковала виселицей, чтобы доказать себе и другим, что она не «мещанка»… От народовольцев ничего не останется, кроме легенды. Доктор Петр Алексеевич уже теперь говорит о Перовской, закатывая глаза: «она». Так Плотин из благоговения не решался назвать имя Платона и называл его «Он»… Легенда имеет, конечно, свою практическую ценность, потому что создает подражателей. А хорошо ли это или нет, решит, как в таких случаях говорят болваны, «суд истории».

Он бросил папиросу, закурил другую, прошел от скамейки к мосткам купальной, вернулся и снова сел. Ему казалось, что он должен для себя решить что-то важное, от чего будет зависеть вся его жизнь. «Да, люди тройного сальто-мортале!.. Много хорошего в мире сделано ими и без них сделано быть не могло. Но зато почти все плохое идет именно от них. У человечества, собственно, два несчастья: то, что люди тройного сальто-мортале существуют, и то, что они талантливее других людей. Таким господам, как Бисмарк, нечего делать на мирной, тихой земле. Все, что они делают, это тот же цирк, та же „Блокада Ахты“, только с окровавленными людьми вместо окровавленных чучел… Да, самые искренние, простые и серьезные люди, каких я знал, были клоуны. А эта подделка под клоунов тем в особенности и опасна, что далеко не сразу выясняется, что они были фигляры, что устроенному ими представлению была медный грош цена! Это становится ясным лишь после перемены исторической декорации, этак через полстолетья, когда им горя мало и когда им на смену приходят другие рыжие, а иногда и точно такие же. Да и у лучших людей тройного сальто-мортале зло так перемешано с добром, что только человеческая снисходительность может их посадить под образа истории. О четырнадцатилетнем Антонове, которого разорвала бомба Рысакова, Желябов и Перовская не думали, или это для них препятствием не было: «Лес рубят — щепки летят»… «Без крови ничего в истории не делалось», и т. д. Но историю можно писать и с точки зрения Антоновых, да и черт с ней, с историей! Она, как тронная речь английского короля. У власти либералы — король произносит либеральную речь. У власти консерваторы — король произносит консервативную речь. Так и историки в своем «суде» отражают господствующие мысли их страны и их круга. Это историки честные. А нечестные… Сегодня таких-то людей тройного сальто-мортале казенные перья поливают грязью, завтра другие казенные перья — а то и те же самые — объявляют их великими людьми. Между тем нет великих людей, кроме тех, кто думает и пишет…»

вернуться

299

Она была у меня в крови (франц.)

вернуться

300

это сильнее меня (франц.)

вернуться

301

Мой дом — моя крепость (англ.)