Выбрать главу

Идеи Козловского о необходимости отмены крепостного права и установления в России парламентской монархии вполне соответствовали программе правого крыла декабристов. Однако князь остался чужд культу патриотизма и гражданской доблести, который был свойствен плеяде офицеров — героев 1812 года. Живя за границей, Козловский не был свидетелем ни Бородинской битвы, ни пожара Москвы. Его молодость пришлась на “дней Александровых прекрасное начало”, когда от поведения и мышления человека еще не требовалось подвижничества, обязательного служения одному идеалу. Он пронес дух этого времени через всю жизнь и мог сочетать в себе французскую легкость ума и чисто русское барство с его рассеянностью и безалаберностью. Новейший экономический и политический либерализм уживался в нем с глубокой набожностью (он тайно перешел в католичество в 1803 году), а презрение к Меттерниху — с версальской галантностью[93].

В личной судьбе князя Козловского были, однако, такие моменты, которые можно рассматривать как проявление новой исторической тенденции: русские европейцы вновь стали себя чувствовать “лишними людьми”. Произошло это после Венского конгресса, установившего новый политический порядок в Европе, и, как оказалось, надолго. Либеральные надежды на то, что европейские монархии усвоят уроки Великой французской революции и станут эволюционировать в сторону конституционного строя, рушились со дня на день. Рухнули также иные надежды — чаяния победивших Наполеона на то, что их Отечество будет наконец признано великой европейской державой на таких же самых правах, как Британская или Австро-Венгерская империя. В 1814 году, как верно заметил современный исследователь, “Россия, бывшая до тех пор еще чужим и странным именем, за которым скрывались безграничные дикие пространства, явилась в самом центре Европы победителем, гордым и великодушным”, и на кардинальный вопрос: Европа ли Россия? — последовал наконец утвердительный ответ[94], подтверждавший гордое заявление Екатерины II, которым начинался ее “Наказ”: Да, Россия есть европейская держава!

К несчастью для России, этот ответ оставался в силе лишь в краткий момент торжества союзников. Талейрану в скором времени удалось расколоть антинаполеоновскую коалицию. Сделать это было не так трудно, потому как Великобритания слишком опасалась военной мощи России и ее конкуренции на рынках Европы и на турецких базарах. Не пускать Россию в элитарный клуб европейских держав по понятным причинам требовали и польские патриотические круги, упорно распространявшие по всей Европе частично обоснованные, но по большей части мифические мнения о России как о варварской азиатской деспотии. Священный союз, одним из инициаторов создания которого был Александр I, должен был стать воплощением идеи всемирности, законодателем и субъектом общеевропейского международного права, но “метафора братства народов меняется метафорой тюрьмы народов с Россией в качестве европейского жандарма”[95]. Не без вины царя, желавшего, как когда-то Петр I и Екатерина II, остаться самодержцем, но и не без вины европейских государственных мужей. И последовавшая вслед за этим унылая николаевская эпоха, которая породила так много “лишних людей”, желавших быть просто европейцами, с известной точки зрения была неизбежным следствием двух причин: двойственной политики Запада, который опасался “слишком сильной” России, и краха либеральной версии Священного союза.

С 1814 по 1820 год совершается важный процесс, который нашел свое выражение в возникновении первых декабристских организаций, а в сущности представлял собою разрыв негласного союза проевропейски настроенной интеллигенции с правительством. Союз этот стал возможным в результате петровских реформ и просуществовал около двухсот лет. В последние годы правления Александра I русские европейцы вновь начинают чувствовать давно забытую психологическую отчужденность. Для правительства, которое утратило ведущую роль в деле просвещения, прогресса и европеизации русского общества как раз в пользу интеллигенции, такие люди казались если не опасными, то — лишними. Для петербургского grand monde, для фамусовской Москвы, для провинции, где обитали Маниловы, Коробочки, Собакевичи, — и подавно.

После Венского конгресса, в работе которого Козловский участвовал, тщетно пытаясь воплотить в жизнь собственные либеральные надежды, он остался на Западе, чувствуя себя в России чужим. Всеми силами старался он укрыться и от ставшего тогда особенно модным националистического романтизма, печально констатируя, что европейцам становятся чуждыми милые его сердцу имена Вергилия, Горация, Ювенала, Расина. Но настроения горького, едва ли не байронического разочарования испытывал и сам. Потому, наверное, во взглядах на сущность русской цивилизации и на прошлое своей страны, которые он изложил в разговоре со знаменитым маркизом Астольфом де Кюстином на корабле, плывшем из Любека в Кронштадт весной 1839 года, преобладают нe столько идеи, почерпнутые у Местра и де Бональда, сколько чаадаевская горечь и чаадаевское презрение к России эмпирической, не “ноуменальной” — а такое настроение носило скорее романтический характер. Козловский считал, что Россия отстала от Европы на тысячу лет, потому что Запад пережил нашествие варваров в V веке, а Россия сбросила монгольское иго в XV. Домонгольская Русь была, по мнению князя, высококультурным государством с развитой аристократией, но народ оставался языческим и патриархальным. К тому же русские никогда не прошли школы рыцарства: благородное влияние крестоносцев и католичества остановилось на Польше. Поэтому Россия никогда не знала, что такое честь, bonne foi. Влияние Византии было двойственным: с одной стороны, она передала русским вкус к художествам, с другой — привычку лукавить и лгать. Когда Европа шла освобождать от неверных Гроб Господень, татарское иго породило в России крепостное право и самодержавие — “идолопоклонническую демократию”, всеобщее равенство рабов[96].