К счастью, по приезде они смогли некоторое время погостить у своих старых лидских друзей Бимишей, которые переехали в Водолейт на год раньше и поспособствовали тому, что Говард заинтересовался именно этим университетом. Генри Бимиш был социальным психологом, который и сам за год до этого произвел некоторый фурор, доказав в одной из своих книг, что телевидение социализирует детей Куда более эффективно, чем под силу их родителям. Это спорное положение пошло, судя по всему, очень ему на пользу. Бесспорно, Бимиши, когда Кэрки снова с ними свиделись, стали другими. Они оставили далеко позади себя атмосферу лидской радикальной страны малогабаритных квартирок, пивных вечеринок и поездок по субботам, чтобы наблюдать Сити и демонстрации перед ратушей, и создали для себя свой новый жизненный стиль в своей новой обстановке. Эти люди, которые в Лидсе вовсе не имели денег и имели обыкновение заимствовать чайники у своих друзей, поскольку собственный был им не по карману, теперь поселились под Водолейтом в архитектурно перестроенном фермерском доме, где погрузились в мир толстовской пасторали, кося траву и выращивая экологически чистый лук. Генри Бимиш отрастил новую бороду в военно-морском стиле, сильно тронутую сединой. Он выглядел очень хорошо, несмотря на бледность, оставшуюся после прискорбного случая, когда он отравился грибами, собранными на утренней заре с собственной земли; он даже обрел некое недоуменное, чуть пожилое достоинство. Майра теперь выглядела более дородной, закручивала волосы тугим викторианским узлом и курила коричневые сигарки. Говард подобрал два точных эпитета для того, во что их превратил переезд, но он воздержался и промолчал, так как они были его друзьями, а оба эпитета означали суровейший приговор – но ведь Бимиши действительно принадлежали теперь среднему возрасту и средней буржуазии? По приезде Кэрки таращили глаза на дом, на своих старых друзей; заметную часть своего визита они проводили на четвереньках с намоченной туалетной бумагой в руках, удаляя младенческую отрыжку с хорошего ковра в щегольской комнате для гостей. Все это не слишком ободряло; однако в первый же вечер, когда они сидели перед кирпичным настоящим камином, Генри, разливая домашнее вино в итальянские бокалы, сказал: «Странно, что вы приехали именно сегодня. Я как раз рассказывал про вас вечером одним нашим друзьям. Про то время, когда ваш брак чуть было не распался. И ты пришла к нам и пожила в нашей квартире, Барбара, ты помнишь? Ты принесла телевизор и кастрюльку». – «Черт, да, вот именно», – радостно сказала Барбара, и ей немедленно стало легче, так как она поняла, что все-таки ее ре-лутация опередила ее приезд.
Реальная же правда их переезда в Водолейт, с большой откровенностью рассказывает теперь Говард, заключалась в том, что они утратили контроль над своими нервами. Они знали, как жить в Лидсе, поскольку общество там было улучшенной ипостасью того, в котором они выросли. Но Водолейт с первой же минуты заставил их задуматься, чем им стать, как определиться. Лидс был рабочим классом и опирался на труд; Водолейт был буржуазией и опирался на туризм, собственность, пенсии за выслугу лет, на французских шеф-поваров. Они инспектировали Бимишей, и им начинало казаться, что Водолейт отрицает экзистенциализм, что это ярмарка стилей и здесь можно быть кем угодно. Последнее радикальная философия одобряла, однако здесь в этом ощущалось буржуазное сибаритство. Бесспорно, как сказал Говард, мы все лицедеи, актеры-самоучки на социальной сцене; всякая роль само или как-то еще назначена; тем не менее ему, человеку, который верует, что реальности пока еще не существует, пришлось признать, что Лидс он находил более реальным. Кэрки, глядя на Водолейт в сибаритском солнечном свете, обнаружили, что не знают, как разместиться, обрести жилище. Они ездили среди холмов за городом в маленьком «Рено-41», принадлежавшем Генри, осматривая то, что Генри называл «собственностью». Собственностей было много. Майра и Барбара сидели сзади с младенцем между ними в сильной тесноте. Как подруги они исследовали и анализировали последние приливы и отливы в брачной истории Кэрков. На переднем сиденье Говард рядом с Генри вглядывался сквозь ветровое стекло с опущенным козырьком, держа на коленях карту, полученную от агента по продаже недвижимости, и с северным радикальным скептицизмом замечая экзотические социальные смеси, мимо которых они проезжали, время от времени испытывая необходимость уравновесить односторонность повествования у него за спиной, он в солнечном свете победоносно говорил Генри о своей прогремевшей книге, о рецензиях, о новом заказе и большом авансе, который предложил ему издатель. Время от времени Генри останавливал машину, и они вылезали и истово осматривали собственность. Вкус Генри в отношении собственности трансформировался, стал сельским и буржуазным; он восхвалял – загадочно – «дополнительные плюсы», вроде конюшен и загонов. Кэрки стояли и смотрели, щурясь сквозь деревья на холмах. Никогда прежде не соприкасаясь с такими собственностями, они не знали, как вести себя в их присутствии; но они знали, что их радикальные желания тонко и угрожающе подрываются, пусть даже Генри говорил им сущую правду: что у них теперь больше денег, что взять закладную под аванс – выгодное помещение этих денег, что наступило время в их жизни, ввиду второго младенца, когда им следует устроить свой быт. Но быт не был тем, что они хотели устроить; казалось, творился гнуснейший обман: Генри, уже уничтожив себя, старался спровоцировать и их. «Всякая собственность есть воровство», – повторял Говард, оглядывая бесконечные пустые просторы ненаселенной упорядоченной сельской местности вокруг них, угнетавшей их своей жуткой вневременностью, видимой непричастностью, откровенным отчуждением от мест, где происходила история, где мир двигался вперед и дальше.
После двух таких дней, когда Генри вознамерился отвезти их в еще одно агентство по продаже недвижимости в еще одном городке-спутнике на задворках Водолейта, Говард перед окнами, заклеенными объявлениями о бунгало для удаляющихся на покой, почувствовал необходимость высказать всю правду.
«Послушай, Генри, – сказал он, – ты пытаешься наложить нас на какой-то ложный имидж, разве не так? Мы ведь не такие, Барбара и я, ты не забыл?»
«Это многообещающая местность, – сказал Генри, – ничего не потеряете при перепродаже». «Мы сойдем с ума в подобной местности, – сказал Говард – мы не сможем жить среди этих людей, мы не сможем жить сами с собой".
«Я думал» вам требуется что-то приличное», – сказал Генри.
«Нет, во имя всего святого, только ничего приличного, – сказал Говард, – я происхожу не из подобного. Я не приемлю его существования политически. Как и ты, Генри. Не понимаю, что ты здесь делаешь?»
Генри посмотрел на Говарда с легкой пристыженностью и некоторым недоумением.
«Приходит время, – сказал он, – приходит время понимания, Говард. Ты можешь хотеть перемены. Ну, мы все хотим перемены. Однако в этой стране есть наследие достойной жизни. Мы все начинаем испытывать потребность в месте, где можно глубже погрузиться в себя, в… ну… реальные ритмы жизни. Вот и у нас с Майрой так».
«Здесь? – спросил Говард. – Тут нет ничего. Вы перестали бороться».
«Да, бороться, – сказал Генри, уставившись на маленькие фотографии домов в витрине. – Я внесу свою лепту в улучшения. Но я в раздвоенности. Я не слишком в восторге от бурного радикального фанатизма, приуроченного к настоящему моменту, ко всем этим взрывам требований. Они попахивают модой. В этом году – стукнуть полицейского. И просто не вижу ничего плохого в некотором отчуждении, в том, чтобы отойти от схватки».
«Да? – спросил Говард. – Это потому, что ты теперь буржуа, Генри. И ощущаешь себя как буржуа».
«Вовсе нет, – сказал Генри, – и это оскорбительно. Я пытаюсь придать своей жизни некоторое достоинство без того, чтобы отнимать его у других. Я пытаюсь найти определение интеллектуальной жизнеспособной безвредной культуре».
«О Господи, – сказал Говард, – бесхребетный квиетизм».
«Знаешь, Генри, мне очень жаль, – сказала Барбара, – но живи я, как ты, я бы прежде умерла».
«Буржуа, буржуа», – сказал Говард на следующий день когда, упаковав свои вещи, они с младенцем на заднем сиденье отъехали от перестроенного фермерского дома после неловкого прощания.