«Ну и ну, – сказала Барбара, – ты произвел хорошее впечатление. Вице-канцлер отыскал меня специально, чтобы сказать, как сильно ты ему нравишься».
«Он пытается свести вас к нулю, – сказал философ, – Украсть ваш огонь».
«У него ничего не выйдет, – сказала Барбара, – Говард слишком радикален».
«Поберегись, они тебя зачаруют, – сказала Барбара позднее, прижимая свой эмбрионный бугор к приборной доске, когда они через тьму ехали домой в Водолейт. – Ты станешь официальным любимчиком факультета. Евнухом системы».
«Меня никому не купить, – сказал Говард, – но я действительно думаю, что для меня здесь есть кое-что. Я думаю, это место, где я смогу работать».
Но это было поздней осенью 1967 года; а после 1967 года по неизбежной логике хронологии наступил 1968 год, который был радикальным годом, годом, когда то, что проделывали Кэрки в свои годы личной, индивидуальной борьбы, внезапно как бы обрело всеобщее значение. Все словно бы распахнулось; индивидуальные ожидания совпали с историческим движением вперед; когда студенты сплотились в Париже в мае, казалось, что повсюду вместе с ними сплачиваются все силы перемен. В тот год Кэрки были очень заняты. В академгородке маоистские и марксистские группы, чьим главным занятием до этого момента, казалось, были внутренние распри, обрели массовую поддержку всевозможных активистов; в административном здании проводилась сидячая забастовка, и какой-то студент сидел за столом ректора, а ректор перенес свой кабинет в котельную и старался смягчить напряженность. Революционный Студенческий Фронт отправился к нему и попросил, чтобы он объявил университет свободным государством, революционным анклавом, сплотившимся против изветшалого капитализма; ректор с величайшей логичностью и порядочным количеством исторических ссылок изложил свое полное изначальное сочувствие, но настойчиво указал, что оптимальные условия и дата тотальной революции еще не настали. Вполне вероятно, они полностью созреют лет через десять, сказал он; а пока не лучше ли им будет уйти, чтобы вернуться тогда. Это рассердило революционеров, и они написали: «Сжечь его!» и «Революция теперь же!» черной краской по абсолютно новому бетону абсолютно нового театра; был подожжен небольшой сарай, и четырнадцать грабель погибли безвозвратно. Ненависть и революционный пыл совсем разбушевались; люди в городе тыкали в автобусах студентов зонтиками; на главной площади города происходили демонстрации, и в самых больших универсамах было разбито несколько витрин. Преподаватели, как заведено, разделились: одни поддерживали радикальных студентов, другие выступали с заявлениями, призывая студентов вернуться к занятиям. Люди больше не разговаривали с людьми, а служебные помещения и преподавательские кабинеты подвергались нападениям, и документация уничтожалась. Воцарился малый террор, все достигли точек кипения и порога прочности: длительные браки рушились, когда один из супругов присоединялся к левым, другой – к правым; все старые конфликты всплыли на поверхность. Но Говард не разделился; он присоединился к сидячей забастовке, и его полное истовости личико было среди тех, которых оставшиеся снаружи могли видеть, когда они выглядывали из окон и кричали: «Свобода мысли наконец утверждена!» и «Царствует критическое сознание!» или размахивали последними лозунгами из Парижа. Собственно говоря, он, неизбежно, стал фокусом и действовал очень активно повсюду, радикализировал столько людей, сколько ему удавалось, покидал сидячую забастовку, чтобы выступать перед группами рабочих и на профсоюзных собраниях. Их дом стал местом встреч всех радикальных студентов и преподавателей, городских изгоев, страстно деятельных коммунистов; в окнах висели плакаты, гласившие: «Сокрушить систему!», «Реальности еще не существует!», «Власть народу!». Ну а Каакиненом спланированный университет, и его благолепный модернизмус, и бетонные массы, и радикально новое образование, новые состояния сознания и стили сердца, свято там хранимые, – все это теперь казалось Говарду жесткой институционной скорлупой, предназначенной ограничивать и преграждать устремленный вперед поток сознания. Недостаточно радикально! В том году ничто для Кэрков не было достаточно радикальным. Говард уставился на академгородок во время сидячей забастовки, и вот что он сказал: «Я думаю, это место, против которого я смогу работать».
To лето реализовало Кэрков, как они никогда еще не реализовывались. Время больше не казалось бессмысленной тратой, в которой проходит жизнь; его можно было наверстать; апокалипсис маячил совсем близко; новый мир только того и ждал, чтобы родиться. Все нынешние институты и структуры – структуры, чью природу он столь тщательно рассматривал в своих лекциях, теперь казались масками и личинами, грубо наложенными на истинную человеческую реальность, которая обретала реальность вокруг него. Им овладело всепоглощающее бурное нетерпение; он оглядывался по сторонам и не видел ничего, кроме фальшивых, коррумпированных интересов, помех страстному стремлению к реальности. Но момент был его моментом; его верования наконец активизировались и обрели реальность. И он обнаружил, что умеет убеждать и других людей в том, что это так, что грядет новая эра человеческих свершений и творчества. Он постоянно бывал на собраниях и митингах; множество людей на грани озарения приходили поговорить с ним. Он обсуждал с ними их борьбу с реликтовыми излучениями их прошлого, их разрушающиеся браки. Барбара, крупная, желтоволосая, тоже воспрянула от ожиданий; она начала давить на мир. Она вновь ощутила себя на передовой линии; маленького уже можно было оставлять одного. Однако теперь ее былая мысль заняться социальной работой, подразумевавшая формальный апробированный путь, представлялась ей компромиссной уступкой системе; ей хотелось большего – действовать. Она помогла созданию общественной газеты. Она возглавляла протесты потребителей. Она орала «к…» на собраниях городского совета. Она присоединилась к группе Движения за освобождение женщин (вкратце «Освобождение женщин») и возглавляла митинги по пробуждению сознательности. Она загоняла женщин в клиники и отделы социального обеспечения в надежде переполнить их настолько, чтобы они захлебнулись и люди увидели бы, насколько они обмануты. Она организовывала сидячие забастовки в приемных врачей и агентствах по найму. Она помогла запустить Союз обманутых потребителей. Субкультура, контркультура липли к Кэркам, а вечеринки, которые они посещали, и вечеринки, которые они устраивали, были теперь другими: собраниями активистов в честь годовщины Шарпевилля или майских беспорядков в Париже, и завершались составлением плана новой кампании. Текущим лозунгом было: «Не доверяйте никому старше тридцати»; это было летом 1968 года, когда Говарду было тридцать, а Барбаре тридцать один. Но себе они доверяли, и им доверяли; они были на стороне нового.
Но то было в 1968 году; теперь это время миновало. С тех пор с Кэрком произошло многое, но близость, теплоту и согласие того года вернуть было трудно. Они искали их, ими владело ощущение, что тогда что-то осталось недаденным, и туманная мечта все еще мерцала перед ними: мир развившихся сознаний, равенства во всем, эротических удовлетворений вне границ реальности, за пределами чувств. Они оставались в своем высоком тощем доме и каким-то образом все еще находились на стыке между концом и началом, в истории, где прежняя реальность уходит, а новая наступает в смеси радиации и радикального негодования, вспыхивая внезапными привязанностями, ярясь внезапными ненавистями, ожидая, чтобы фабула, фабула исторической неотвратимости явилась и заполнила повесть, которую они начали в постели в Лидсе после того, как Хамид переспал с Барбарой. Они были очень занятыми людьми. Говард с группой студентов и глубочайшими радикальными намерениями провел изучение возможности восстановления всего квартала, в котором они жили, как часть осуществления народовластия в местной демократии. Местный совет, на который теперь урбанология Говарда произвела должное впечатление, принял этот план; полезным следствием было то, что Кэрки сохраняли свой дом, а уцелевшие дома в полукруге подлежали со временем реставрации. За окнами их Дома все еще тянулись пустыри, акры переходной стадии сноса, штрихи реконструкции. Дети устроили площадки для игр среди развалин, за которыми в отдалении торчат серые зашторенные бетонные башни, новые кварталы, вокзал городских автобусов. В отдалении за хаосом вспыхивают, угасают и вновь вспыхивают вывески, возвещая: «Файн фэр», «Эльдорадо», «Бутик новой жизни». Над головой пролетают реактивные самолеты, мотороллеры подвывают на улицах вокруг; в пространствах между яркими натриевыми фонарями оглушают и грабят. Днем развалины вокруг них оживляют подростки, бьющие бутылки, и наспех перепихивающиеся парочки. По вечерам Кэрки стоят внутри своего дома после Wiener Schnitzel [4] и видят, как в заброшенных домах напротив вспыхивают огоньки: метиловые пьяницы и бродячие хиппи постоянно забираются туда, осуществляя независимый стиль жизни, постанывая в темноте, иногда поджигая себя. Кэрки реагируют каждый в меру своих возможностей: Барбара носит им термосы с кофе и одеяла, а Говард пересчитывает их, и в полуподвальном кабинете, который он теперь оборудовал (совестливый поступок в их теперь уж слишком преходящей жизни), он излагает результаты в негодующих статьях для «Нью сосаити» и «Сошиалист уоркер» – то есть «Нового общества» и «Социалистического рабочего».