– Мы их в прокат не даем, – говорит продавец.
Говард предается процессу убеждения; он источает сочувствие, он приглашает продавца на вечеринку, он получает стаканы. Продавец нагружает картонками со стаканами другую тележку. Говард катит первую тележку через пустое пространство в середине торгового центра по разноцветному булыжнику мимо сухого фонтана по выложенному плиткой коридору к лифту; он поднимается на лифте и складывает картонки в фургон. Он возвращается с пустой тележкой; он катит вторую тележку на автостоянку, а потом возвращается в магазин. Когда он вновь добирается до фургона, то не находит там Барбары. Он стоит возле фургона, ключи свисают с его пальца в пещере с низким потолком, безлюдной, среди сплошных бетонных простенков, неровных поверхностей, прямых углов воздуха и пространства, света и мрака. Он смотрит наружу через безоконный парапет на топографию города. Внизу – развороченные пустоты, где строятся скоростные шоссе и новые жилые кварталы; за ними встают скорлупы отелей, административных зданий, многоквартирных домов. Имеются два Водолейта: нереальный туристический город вокруг порта и нормандского замка с великолепными квартирами и дорогими барами, сувенирными лавочками и выкрашенными в розовый цвет особняками XVIII века; и реальный город с урбанистическими язвами и подновлением, социальными напряженностями, дискриминацией и битвами между домовладельцами и жильцами, где обитают Кэрки. С одной стороны он видит кварталы великолепных квартир, готовых к
заселению, но в основном пустующих, с превосходно оборудованными кухнями и коврами от стены до стены и балконами, ориентированными на горизонт; с другой стороны стоят башни муниципальных квартир, теоретически однотипных, заполненных, будто записная книжка инспектора социального обеспечения, разведенными женами, незамужними матерями, остающимися без присмотра детишками.
Это топография сознания; и его сознание выводит из этого социальный контраст, образ конфликта и оппозиции. Он смотрит сверху вниз на город; с его пальца свисают ключи; он заселяет хаос, упорядочивает беспорядок, ощущает напряжение и перемены.
Со стороны побережья в сторону Хитроу летит «Боинг-747»; грохот его двигателей раскатывается по пещерам автостоянки, эхом отражаясь от металла машин. В углу бетонного царства со скрипом раздвигаются двери лифта, кто-то выходит на гулкий пол. Это Барбара идет к нему в своем белом длинном дождевике; она несет две красные битком набитые сумки. Ее фигура – цветовой мазок, движущийся по серому цементу. Он смотрит, как она проходит протяженности света и тени. Она подходит к фургону и открывает заднюю дверцу; поверх картонных коробок она укладывает сумки с французскими хлебами и сырами.
– Хватит? – говорит она. – Конечно, будь их пять тысяч, ты мог бы умножить количество приглашенных.
Говард открывает дверцу водителя и садится за руль; он открывает другую дверцу, чтобы Барбара могла сесть на переднее сиденье. Она садится; она пристегивает ремень безопасности. Ее лицо в затененных местах очень темно. Он включает мотор, задним ходом выезжает со стоянки. Барбара говорит:
– Ты помнишь Розмари?
Говард спускается по винтовому пандусу с кодом из лампочек и стрелок; он говорит:
– Та, которая живет в коммуне?
– Она была в «Сейнсбериз», – говорит Барбара. Фургон спускается по пандусу, круто беря повороты.
– И ты пригласила ее на вечеринку, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара, – я пригласила ее на вечеринку.
Теперь они на уровне земли; Говард поворачивает фургон к выезду, к яркому мокрому свету дня.
– Ты помнишь мальчика, с которым она жила? – спрашивает Барбара. – У него еще была татуировка на тыльной стороне ладони.
Через параллелограммы света и воздуха, света и мрака они движутся к светлой площади.
– По-моему, нет, – говорит Говард.
– Да помнишь же, – говорит Барбара. – Он был на одной нашей вечеринке перед самым летом.
– Ну и что он? – говорит он; перед ним опущенный красный шлагбаум.
– Он оставил записку для нее на столе, – говорит Барбара. – Потом прошел в сад, в старый сарай и удушил себя веревкой.
Говард высовывается в окно и отдает билет вместе с монетой вахтеру, который сидит напротив них и над ними в стеклянной будочке.
– Так-так, – говорит Говард. – Так-так. – Вахтер дает Говарду сдачу, красный шлагбаум перед ними поднимается. – Когда? – спрашивает Говард, включая скорость.
– Два дня назад, – говорит Барбара.
– Она очень расстроена? – спрашивает Говард.
– Она похудела, побледнела, и она плакала, – говорит Барбара.
Говард осторожно вливает фургон в транспортный поток часа пик.
– Ты расстроена? – спрашивает Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Это меня расстроило. Поток застопоривается.
– Ты же совсем его не знала, – говорит Говард, поворачиваясь к ней.
– Все эта записка, – говорит Барбара.
Говард сидит за рулем, застряв в заторе, и смотрит на движущийся коллаж.
– И что в ней было? – спрашивает он.
– В ней написано только: «Это глупо».
– Вкус к лаконичности, – говорит Говард, – а причина? Ситуация с Розмари?
– Розмари говорит, что нет, – говорит Барбара. – Она говорит, что им было на редкость хорошо вместе.
– Я не в силах вообразить, чтобы кому-то было хорошо с Розмари, тем более на редкость, – говорит Говард.
Барбара смотрит прямо перед собой в ветровое стекло. Она говорит:
– Она говорит, что он видел во всем абсурд. Даже ощущение счастья считал абсурдом. И «глупо» относится к жизни вообще.
– Жизнь вовсе не глупа, – говорит Говард. – Она, возможно, чистый хаос, но она не глупа.
Барбара пристально смотрит на Говарда; она говорит:
– Тебе бы хотелось поставить его на место? Он же мертв. Фургон проползает несколько дюймов вперед. Он говорит:
– Никуда ставить его я не собирался. С ним происходило что-то свое.
– Он думал, что жизнь глупа, – говорит Барбара.
– Черт, Барбара, – говорит Говард, – тот факт, что он покончил с собой, не превращает его записку во вселенскую истину.
– Он написал это, – говорит Барбара, – а затем убил себя.
– Я это знаю, – говорит Говард, – такова была его точка зрения. Его экзистенциалистский выбор. Он не улавливал смысла в происходящем вокруг и потому счел происходящее глупым.
– Странно быть экзистенциалистом, – говорит Барбара, – когда тебя не существует.
– Именно факт прекращения нашего существования и предоставляет нам экзистенциалистский выбор, – говорит Говард, – таков изначальный смысл слова еще на латыни – существовать.
– Спасибо, – говорит Барбара, – спасибо за консультацию.
– В чем дело? – спрашивает Говард. – Ты позволила абсурдизму увлечь себя? А вон и регулировщик.
Затор расстопоривается. Говард отпускает сцепление. Барбара смотрит прямо перед собой сквозь ветровое стекло на движущиеся машины выше по склону. Через минуту она говорит:
– Это все?
– Что – все? – спрашивает Говард, продвигаясь вперед странными зигзагами, которые выведут его через все уличные полосы к их тощему и высокому дому.
– Все, что ты способен сказать, – говорит Барбара, – все, что ты способен подумать.
– А что ты хотела бы, чтобы я думал, чего я не думаю? – спрашивает Говард.
– Неужели тебя не беспокоит, что многие наши друзья чувствуют теперь то же? – спрашивает Барбара. – Делают теперь то же? Что они ощущают усталость и безнадежность? Или это наш возраст? Или политический азарт угас? В чем дело?
– Он не был другом, – говорит Говард, – мы же едва были с ним знакомы.
– Он приходил на вечеринку, – говорит Барбара. Говард, направляя фургон вниз по склону, поворачивается и смотрит на нее.
– Послушай, – говорит он, – он пришел на вечеринку. Он был накачан наркотиками. Они с Розмари творили вместе какую-то сумасшедшую магию, то, на что кидаются хиппи, когда кайф переходит в бред. Он все время молчал. Мы не знали, какие у него проблемы. Мы не знали, что именно кажется ему абсурдом. Мы не знали, куда они с Розмари отправляются.
– Ты помнишь, когда люди вроде нас не думали, что жизнь глупа? – спрашивает Барбара. – Когда все было распахнутым и раскрепощенным, и мы все что-то делали, и революция ожидалась на следующей неделе? И нам было меньше тридцати, и мы могли полагаться на нас?