Одно ее огорчало: Илья как будто бы несколько переменился к ней. Правда, он по-прежнему жарко целовал ее, — пожалуй, еще жарче, — по-прежнему крепко обнимал, но что-то странное подмечала Груня иногда в его глазах. Они смотрели пытливо, почти подозрительно.
— Что ты, Илья? — спрашивала Груня, подметив такой взгляд.
— Как «что»? Я ничего… — бормотал он и называл ее любимой своей, голубкой, а через минуту опять новый такой же пытливый взгляд.
Конечно, трудно было догадаться девушке, «откуда ветер дует». Перемену в Илье Лихом — так этот холоп был прозван своими товарищами — она приписывала только себе, винила себя, что мало ласкова с ним, что редко видится, и старалась поэтому пользоваться всякою свободною минутой, чтобы с ним повидаться, удваивала свои ласки. Но это мало помогало — Илья с каждым днем становился все мрачнее, и уже не подозрение, а злобу выражали его глаза.
А «ветер дул» ни откуда более, как со стороны Таисии.
Она почти каждый день, как будто случайно, встречалась с Ильей, Заговаривала с ним и целый ушат клеветы выливала на голову бедной девушки. Разговор она заводила исподволь: сперва начинала жалеть «бедную Груньку», потом следовало: «а только, знаешь, и сама она…» и черная клевета слагалась нить за нитью в крепкую сеть.
Илья посылал Таську Рыжую ко «всем чертям», обрывал ее, говорил, что она врет, даже бросался на нее с кулаками. Она уходила с оскорбленным видом, бормоча:
— Мне что ж! Я ведь для тебя… Коли хочешь, так пусть она тебя за нос водит.
А Илья оставался мрачный, расстроенный. Он не верил, не хотел верить, но сбмнение против воли уже шевелилось в его уме.
«А что, если и впрямь?» — мелькала мысль, но он гнал ее, как недостойную.
А на другой день новые нагороры, новые муки. Злое семя было брошено и давало всход.
— Жаль Груньку, — сказала однажды Илье Таська Рыжая.
— Ну, что еще? — недовольно спросил он ее.
— Совсем пропадает девчонка!
— Опять брехать начнешь?
— Брехать так брехать. Не любо — не слушай. Сам же в дурнях останешься.
— Ты ведь брехунья ведомая.
— Брехунья, брехунья! Не я одна — все скажут, спроси любую.
— Да что скажут-то? — презрительно спрашивал Илья, а сам побледнел.
— Да то и скажут, что Грунька сама в полюбовницы боярские хочет.
— Не ври! — гневно обрывал ее Илья.
— Скажи правду получше меня, коли сумеешь. Спроси кого хошь, было али не было, что сегодня утречком подходит Фекла Фоминична показывать вышивку гладью, а Грунька ей: «Полно, бабушка, Фекла Фоминична, говорит, все равно гладью мне не шить: не так моя жизнь устроится». И смеется сама… Этакая оглашенная!
У Ильи глаза налились кровью.
— Врешь, врешь, поганая! — крикнул он и замахнулся.
Таська отбежала и закричала издали:
— Бесстыжая девка твоя Грунька! И сам ты дурак — и ничего больше. Ему правду говорят, добра желаючи, а он: «Врешь! Врешь!» Дурень, пра, дурень!
Слова Рыжей не были голым вымыслом, в них была доля истины, как во всякой клевете, но этой истине был придан иной смысл. Действительно, Груня сказала ту фразу, которую Таиса передала Илье, но в передаче был отрезан конец ее: после «не так моя жизнь устроится» Груня добавила: «чай, как выйду за Ильюшу моего, так мне придется не узоры шелковые выводить, а щи да кашу варить — вот этому бы учиться надо».
На Илью этот разговор с Таисой подействовал самым удручающим образом. Он не помнил себя от гнева и ревности. Когда вечером он свиделся с Груней, он обошелся с нею так грубо, как никогда прежде, и она ушла от него в слезах.
Илья понял, что, если так пойдет дальше, то выйдет Бог знает что. Надо было положить конец мукам. Он решил не медлить более со сватовством и, выбрав минуту, когда боярин будет в духе, попросить у него дозволения взять за себя Аграфену. Без того ему нельзя было жениться. Он не был крепостным — тогда крепостного права еще не существовало — он был в кабале у боярина, т. е. обязался быть его рабом, пока не уплатит занятой у боярина суммы, а нужной суммы, быть может, очень малой, каких-нибудь трех — пяти рублей, взять было неоткуда, и кабала превращалась в полное господство одного над другим.