"Они говорили, как обычно, о своих делах, перемежая слова длинными паузами. О плохом базаре, о том, что в городах платят четыре мараведиса за куриное яйцо и им остается не больше полумараведиса. Нет, им не остается ничего! Ни одна капля не падает на них из золотого потока, льющегося на Испанию. Никто о них не думал, они были осмеяны и презренны. Когда-то, при дедах, было иначе. Крестьянин был свободен, выбирал себе бургомистров, страна принадлежала ему, у него были права. Теперь три четверти Манчи принадлежат двум благородным герцогам, живущим при королевской особе. Их чиновники и наемники угнетают крестьян. У кого еще осталось то, что можно хоть назвать именьицем, того разоряют налогами, податями и пошлинами.
Сервантес все это слушал. Уже давно они говорили при нем, как при равном. Он глядел на их точеные брови и думал, что подлинно благородное дворянство, князь, обладающий свободным и неискаженным духом, мог бы сделать этот народ прекраснейшим на всей земле!"
Вот и все. Очерково-сжатый, описательный характер этого отрывка не есть следствие художественной слабости автора. Там, где Бруно Франк, выполняя свой план, ставит Сервантеса в человеческие отношения с другими действующими лицами, образы пластичны и жизненны. Поэтому мы вправе видеть в бледном изображении людей из народа и определенной стороны личности героя не художественную неудачу, а сознательное намерение писателя. Но это-то, намеренное пренебрежение к важнейшей стороне фигуры Сервантеса и доказывает лучше всего, что Бруно Франк еще не достиг подлинного понимания народности. Он тоже, изображая историю, отправляется от великой личности, используя народную жизнь почти исключительно как иллюстративный материал.
При таком подходе, проблемы народной жизни получают характер абстрактно-социологический, описательный, неживой, ложно-объективный. Он проявляется сильнее всего там, где речь идет о революционном движении, причем фигуры нескольких вождей (обрисованных обычными литературными средствами) обрамляются хаотичной и нерасчлененной массой, действующей, как стихийная сила.
Этот способ изображения массовых движений впервые кристаллизуется в натурализме. В творчестве Золя новые "социологические" тенденции еще борются с традициями Бальзака и Стендаля. Но постепенно "социологический принцип" возобладал, поддерживаемый целым рядом псевдо-научных теорий ("массовая" или "этническая" психология и т. п.).
Массовые движения представляются в фетишизированном, мистическом свете. В них не видят реальных, живых людей, из которых они состоят, их превращают в нечто неожиданное, самопроизвольное, в символ одного из "элементов" истории. Мы уже говорили о слабой стороне картины народного иудейского восстания у Фейхтвангера; но даже в "Генрихе IV" Генриха Манна рассказ о Варфоломеевой ночи отмечен некоторыми такими же чертами. Ту часть этого события, которая непосредственно задевает его героев и их близких, Генрих Манн рисует с большой художественной силой. Но все это относится к "верхам", к придворным кругам; а парижский народ, обманутый демагогией Гизов, — это в романе сплошное, дикое, мистически-животное стадо. Стоит перечитать "Хронику из времен Карла IX" Проспера Мериме, чтобы увидеть, что старый писатель совсем по-другому говорил о людях, участвующих в массовом движении. А Мериме ведь не был уже в этом отношении так силен, как подлинные классики исторического романа, его описания Варфоломеевой ночи нигде не достигают такой силы, как описание голодного бунта в Милане у Манцони или эдинбургского восстания у Вальтер Скотта.
Исторический материал обладает значительностью, если он внутренне связан с большим народным движением. Это хорошо знали классики исторического романа, и именно на такой основе они умели, при самых скупых литературных средствах, создавать впечатление неподдельного и скромного величия. Если же материал лишен народной основы или художник не может сосредоточить свои усилия именно на ней, возникает потребность в тех суррогатах, о которых мы говорили, анализируя исторические произведения Густава Флобера и Конрада Фердинанда Мейера. Один из этих суррогатов величия — жестокость и грубость, выделенные из общей связи событий и выдвинутые на первый план.
К сожалению, очень немногие из современных писателей свободны от этого недостатка поздней буржуазной литературы. Они часто углубляются в подробное описание казней и пыток, не думая о том, что читатель исторического романа скоро "привыкает" к жестокостям, воспринимая их как необходимую принадлежность определенной эпохи и что благодаря этому их изображение не действует даже как пропаганда, направленная против бесчеловечности господствующих классов. Писатели классического периода рассказывали, прежде всего, о человеческих коллизиях, которые вызываются бесчеловечностью правителей и господ. Поэтому не нужно было давать детальную картину осуществления жестокого закона, чтобы вызвать глубокое сочувствие читателя к его жертвам. (Вспомните хотя бы о судьбе Эффи Дине.) Конечно, и старые писатели изображали казни и т. п.; но, во-первых, они делали это чрезвычайно кратко и скупо (например, казнь Остапа в "Тарасе Бульбе"), а, во-вторых, на первом плане у них было не описание жестоких подробностей, а изображение того, что предшествует казни и следует за ней, т. е. человечная сторона даже этих бесчеловечных жизненных; явлений. Картина Сурикова "Утро стрелецкой жизни" прекрасно передает человечность исторического драматизма старых романов и показывает их превосходство над современным историческим искусством.