Выбрать главу

Никанор пел, низко и, по-видимому, с чувством праведности склонившись над стулом, а сам краем глаза напряженно выжидающе поглядывал на Эву-Лийсу. Она сидела с закрытыми глазами, наклонившись вперед.

Ее лицо казалось сморщенным, как в судороге, губы вяло двигались, словно она пыталась подпевать, хотя в глубине души не хотела или не могла себя заставить. «Взгляну на тебя, и тревога исчезнет, Спаситель мой, все ты грехи искупил».

Затем Юсефина Маркстрём начала молитву:

— Дорогой Иисус, — произнесла она на чистом шведском тем чрезвычайно шведским голосом, который иногда использовала для особых случаев и который в глазах детей всегда придавал ее словам более серьезный, священный тон, — дорогой Иисус, ты видишь, Эва-Лийса согрешила. Будь милостив, обернись к ней и смой грехи ее кровью Агнца. Она украла и припрятала деньги, и не созналась в обмане, и швырнула монетку на стол (она почти сразу начала сбиваться и переходить на диалект, как будто местный говор, как строптивый конь, нехотя подчинялся церковному шведскому и лишь вначале изволил соответствовать торжественности ситуации), и вот мы молим тебя, дорогой Иисус, в милости твоей сжалиться над сим дитем, свершившим столь тяжкий грех и едва способным понять, как она согрешила. За этими словами последовала пауза, Юсефина смахнула первые слезы и одновременно, похоже, воспользовалась случаем привести речь в порядок, чтобы та больше походила на ту торжественную манеру говорить, в народе именуемую «швенским». — Дорогой Иисус, — продолжила она с той же огромной серьезностью и искренностью, ты не оставляешь нас несчастных в нашей нужде и наверняка знаешь, как сложно прокормить все эти голодные рты, но мы трудимся с утра до ночи в поте лица и терпим невзгоды, но, дорогой господь Иисус, ты сам знаешь, что воровать — такого с нами не случалось! Нет уж, вот воровать никогда не воровали, никогда!

И тут в звенящей тишине кухни Никанор услышал, как папа Карл Вальфрид невнятным голосом заискивающе поддакнул: «Нет, это правда так и есть, никогда не воровали!»

И Никанор со своего дальнего места у стула увидел, что Юсефина Маркстрём плачет. Да, действительно плачет, не фальшивыми крокодильими слезами, а настоящими слезами печали, тревоги или гнева. Он много раз видел, как мать плачет, но в этот раз ее слезы тронули его как никогда, как будто он хотел утешить ее и одновременно закричать, что он против всех этих слез, молитв, псалма и царившей в комнате тишины. Но с бегущими по щекам слезами она стала молиться все более рьяно, как будто отчаянно пытаясь убедить Всевышнего, что Маркстрёмы никогда, ни разу в жизни ворами не были, к чужому имуществу не притрагивались и денег не крали. «Дорогой Господь, — продолжила она после небольшой передышки, — в милости своей ты заботишься о нас о всех, приглядываешь за теми, кто готов погрязнуть в полном греха мире и страдает оттого, возьми же за руку Эву-Лийсу и наставь ее на путь истинный, дабы не стала она как те юнцы-бродяги, что слоняются без дела и живут во грехе. Дорогой Иисус, ты знаешь, что зерна греха проросли в ее сердце, так не позволь греховности Эвы-Лийсы заразить наших невинных детей!»

Тут тревога и муки совести, казалось, поразили родителей Никанора в самое сердце. Мама начала громко всхлипывать, в тишине, царившей на кухне у Маркстрёмов, звуки плача казались оглушительными. Карл Вальфрид после минутного замешательства присоединился к жене, слегка неуверенно, как бы мыча и похрюкивая так, что было неясно, молится он или оплакивает грешницу. Да, оба они рыдали, отчасти горюя об Эве-Лийсе с ее воровством, отчасти тревожась, что зерна греха перелетят с этого юного, но уже прогнившего колоска на их собственных детей и прорастут в них. В завершение Юсефина добавила: «О Господь, Спаситель мира сего, помоги нам, дабы напасть греховная не перешла на Ансельма, Акселя, Даниэля и Никанора, дорогой Иисус, ты ведь так милостив, ты не позволишь им стать такими как Эва-Лийса. Кровью Христовой, аминь».

— Кровью Христовой, аминь! — торжествующе и с облегчением вторил стоявший справа от нее супруг. — Аминь, аминь, аминь, аминь, — послышались разрозненные, но послушные голоса мальчиков. Затем повисла недолгая пауза, а Юсефина серьезно и требовательно взглянула на Эву-Лийсу.

— Аминь, — наконец отозвалась и она.

— А теперь споем хором «Я гость и незнакомец», — объявил отец семейства, слегка запоздало пытаясь сделать вид, что это он ведет церемонию. Запевал сам Карл Вальфрид, чуточку громковато, а остальные несколько сдавленно подпевали.

Все пели, и Эва-Лийса с ними. «Ведь здесь, на этом свете, — пели они, — повсюду живет грех. С ним чуждой для нас станет краса земных утех. Но он проклясть не может и проклят будет сам, меня он все же гложет. Ему не место Там».

Так они и пели. Дом, дом, мой милый дом. Все пять куплетов. Служба подошла к концу.

Вечером все оставались на удивление притихшими.

Никанор только и делал, что поглядывал на других, как будто пытаясь что-то понять, но не решаясь спросить. Ничего особенного он не увидел. Папа усердно корпел над кассовой книжкой, записывая все доходы и расходы за неделю; книга представляла собой тетрадь с синей обложкой и разлинованными страницами, этой тетрадки отцу, должно быть, хватит на всю оставшуюся жизнь. Юсефина молча сидела, как будто с затекшей шеей: так обычно бывало, когда она уставала, раздражалась, злилась или грустила — выяснить, что именно с ней происходит, удавалось нечасто. На ужин ели поджаренную ржаную кашу с брусникой. Еду поделили поровну; накладывая кашу, Юсефина выглядела строго и хладнокровно, двигалась угловато, как будто хотела соблюсти строжайшую справедливость. Никанору вдруг захотелось, чтобы она перед сном погладила их по голове — всех, включая Эву-Лийсу, но он знал, что притрагиваться друг к другу не позволялось.

Пришлось довольствоваться едой, справедливостью, пожеланием спокойной ночи и суровым выражением лица.

Вечером Никанору не спалось. Он встал попить воды из ведра. В маленькой комнате на раскладном диване спали мама с папой, из кухни он разглядел лицо Юсефины. Во сне оно выглядело мягким, детским, она спала с приоткрытым ртом, губы будто вот-вот собирались расползтись в рассеянной, счастливой улыбке. Никанор замер и тихо дышал, чтобы никого не разбудить. Она спала как младенец.

Мальчик простоял так долго-долго, как будто пытаясь что-то понять. Затем решился, осторожно поднялся по лестнице на чердак, открыл дверь и бросил взгляд на кровать Эвы-Лийсы. В летнюю ночь лучи света мягко падали на пол, и он увидел, что девочка сидит в кровати. Она подложила подушку под спину и натянула одеяло до подбородка. Услышав Никанора, Эва-Лийса, казалось, на секунду испугалась, но затем медленно отвернулась к окну.

Она вспоминает Карелию, подумал он. Горные долины и пасущихся там овец.

— Эва-Лийса, — тихо прошептал Никанор.

Она ничего не ответила. Никанор осторожно присел на краешек кровати, увидел ее совершенно распухшее лицо и все понял. Она оперлась на изголовье кровати и смотрела в окно. Она уже не плакала.

Мальчик не знал, что и делать.

Он не знал, что сказать, да она бы и не ответила. На стекле пестрели мушиные точки, за окном неприметно дрожали осины, ее взгляд был как будто прикован к чему-то снаружи, словно она никогда больше не повернется к нему.

— Эва-Лийса, — прошептал он, но было по-прежнему тихо.

Никанор огляделся по сторонам.

У стены напротив стоял буфет: Никанор резко встал с кровати и тихо подошел к нему. Там внутри у дверцы стоял сахар. Трогать его было строго запрещено, и все же мальчик взял щипцы, отломил кусочек и прикрыл дверцу буфета.