Сами же они - эти гипотетические философы - знали, что говорят не о действительных лицах. Однако как же эти созданные ими личности стали реальными, а вместе с тем - Богами? Вследствие естественного недоразумения, которое, как можно полагать, было неизбежным, коль скоро представления философов достигли ушей тех, кому не была ведома тайна их происхождения. Однако Гейне представлял себе этот переход совсем иначе. Олицетворения были, и их хорошо понимали все, кто знал самый смысл. Тут поэты и заметили, что если рассматривать такие олицетворения как реальных лиц, то они дают материал для всякого рода забавных сказок и повестей, так что можно надеяться на то, что народ, любящий развлекаться, усвоит их; Гейне даже склоняется к тому, чтобы приписать самому Гомеру это преобразование мифов с философским значением в простые рассказы. Гомер будто бы еще знал философский смысл всех этих историй, если судить по случайно вырывавшимся у него замечаниям, но только он скрывал свое знание; будучи поэтом, он прекрасно понимал, какими преимуществами обладает, если значение будет у него только отдаленно просвечивать,- ведь народ не любит философских идей и ему гораздо больше по нраву история без всякого значения, но при известном разнообразии предметов и событий. Так-то мифологические личности и приобрели независимость от всякого научного значения, какое было присуще им у поэтов, и достигли той бессмысленности, в какой только и знают их в народных верованиях.
Замечательное обстоятельство - самим грекам происхождение мифологии не было понятнее, чем нам, хотя они были ближе к ее истокам; и греческий естествоиспытатель не был к природе ближе, нежели ученый наших дней. Ведь уже во времена Платона делались, хотя бы отчасти, попытки совершенно сходных толкований мифологического предания, о чем Сократ говорит Федру: для таких толкований, чтобы провести их во всем последовательно, потребен муж мучительного трудолюбия, счастью которого не позавидуешь; потому что нужно очень большое время, чтобы таким доморощенным рассудком (a g r o i k o V s o j i a ) согласовать все и придать всему некую вероятность,- не у каждого есть на то досуг, когда можно заниматься чем-то более серьезным и важным (Phaedr. 229; R. P. III, 391 d).
Совершенно сходным способом философ-академик высказывается о трудах подобных толкований, имея в виду стоиков, ибо замечательно то, что в конце концов на философской сцене в Греции и Риме остались только две системы эпикурейская и стоическая, которые и разделили между собой толкование историческое, или евгемеровское, и толкование естественнонаучное. Стоики допускали, правда, обожествление совершивших великие подвиги людей там, где такое происхождение Богов казалось очевидным, как в случае Геракла, Кастора и Поллукса, Эскулапа и т. д. Но более глубокие стороны истории Богов, как-то: оскопление Урана, победа Юпитера над Сатурном, они объясняли чисто физическими, природными отношениями. Наконец, и та и другая система была вытеснена неоплатониками, которые увидели в мифологии самую настоящую метафизику, к чему их, по-видимому, понудила необходимость уравновесить духовное содержание христианства аналогичным содержанием язычества. Поскольку же неоплатоники, стремясь согласовать собственные умозрительные идеи с традициями древней религии и, наоборот, подтвердить последнюю своими идеями, вовсе не думали о естественном происхождении мифологии, а, скорее, напротив, предполагали таковую в качестве безусловного авторитета, то они и не могут найти места среди настоящих толкователей мифологии.
Гейне протестовал против того, чтобы объяснения или облачения, к каким прибегали его философы, назывались аллегорическими,- ведь философы прибегали к ним не в намерении скрыть свое учение и взгляды. Но разве в этом дело! Довольно того, что они говорят о Богах, подразумевая силы природы,- они, следовательно, подразумевают нечто иное, нежели что говорят, и выражают то, о чем, собственно, не думают. Но коль скоро мы дошли уже до того, чтобы признать научность содержания, то разве не было бы желательным видеть научность и собственный смысл также и в выражении и таким образом достичь прямой противоположности поэтического взгляда: Гейне застрял на полдороге. Вообще он был не из тех, кто доводит до конца какое-либо умозаключение и хотя бы ради пробы продумывает мысль до последней точки. Быть может, счастливая легкость мысли удержала его от того, чтобы подвергнуть окончательной проверке философское объяснение,- его знаменитый преемник в филологических трудах Готфрид Герман, ум скорее формальный, подверг философское объяснение такой проверке и восстановил собственный смысл мифологии следующим путем: отвлекшись от несущественного оттенка персонификации в самом словесном выражении, он и в именах Богов увидел лишь научные обозначения предметов, так что, например, имя "Дионис" обозначает для него не Бога вина, а само вино, имя "Феб" - не Бога света, но и сам свет; такое объяснение заслуживает внимания и обстоятельного изложения уже как бунт против засилья аллегории.
Заслуженный грамматик строит свою теорию так: если исследовать мнимые имена Богов, то, во-первых, всем им присуще некоторое значение; если же исследовать такое значение, то в соответствии с этимологией, иногда лежащей на поверхности, иногда же доступной более глубоко проникающему взгляду, оказывается, во-вторых, что эти имена содержат лишь предикаты форм, сил, явлений и действий природы; если же, далее, исследовать связь их и целое, в какое они поставлены, то можно сделать лишь единственный вывод - о том, что имена Богов - это лишь наименования предметов природы, потому что стоит признать их именами Богов, как всякая разумная взаимосвязь утрачивается, но если признавать их чисто научными обозначениями самих предметов, обозначениями, содержащими характерный предикат каждого из таких предметов (обычно случайные обозначения либо вообще не содержат такой предикат, либо он в них незаметен), если, сверх того, допустить такой нимало не сомнительный прием, когда зависимость одного явления от другого выражается в образе порождения (ведь и мы сами, не задумываясь об "образности" выражений, говорим, что свет рождает тепло), или же принцип, по которому одно понятие происходит от другого, то открывается пространное целое, все звенья которого находятся между собой в совершенно понятной, научной взаимосвязи. Такая взаимосвязь не может быть случайной, и, следовательно, целое могло возникнуть лишь в чисто научных целях, а если положить в основу "Теогонию" Ге-сиода - наиболее чистый документ времен возникновения мифологии, то происхождение этого целого едва ли можно представлять себе иначе, нежели следующим образом.
Однажды во Фракии жили - но нет, не так! - иначе теорию Германа мы будем рассказывать как миф, притом с самым типичным для него началом; лучше скажем так: предположим, что однажды, значит, когда-то и где-то - пусть то будет во Фракии, куда греческая легенда переносит Фамиру, Орфея и Лина, или в Ликии, куда переносит она первого певца - Олена (а позднее окажется, впрочем, что нам надо будет отправиться на самый отдаленный Восток),- но довольно! Итак, предположим, что однажды среди народа, совершенно, впрочем, еще невежественного, жили отмеченные особыми духовными дарованиями, возвышающиеся над толпой мужи, наблюдавшие и познававшие силы, явления даже законы природы; они вполне могли замыслить очерк самой настоящей теории происхождения и взаимосвязи всех вещей природы. При этом они придерживались того метода, который единственно обеспечивает определенность, достоверность и отчетливость знаний,- они отыскивали характерный, отличительный предикат каждого предмета, чтобы таким способом получить его понятие. Ибо, например, человек, называющий снег "снегом", конечно же представляет себе предмет, но он не мыслит его в собственном смысле слова. А для тех мужей все дело было в понятии, и такое понятие должно было быть зафиксированным в наименовании. Итак, пусть им, к примеру, нужно определить три разновидности ненастья - снег, дождь, град. Они обнаруживают, что град бьет, и потому могут, конечно, сказать - "бьющий", однако это будет предикат, а не предмет. Итак, они именуют его "побивателем", по-гречески k o t t o V (от глагола k o p t w ), а это, как известно, имя одного из сторуких гигантов у Гесиода. Наблюдая дождь, можно заметить, что он прокладывает в земле бороздки (правда, куда чаще он размывает проложенные борозды), а потому назвать его "прокладывателем борозд" - по-гречески то будет g u g h V , а это имя другого Гесиодова исполина. Оказывается затем, что снег тяжел и ложится на землю тяжким бременем, так что можно назвать его "тяжелым мужем" - b r i a r e w V , однако, называя его так, думают не о муже и не о великане, а просто о снеге. Не сам предмет олицетворяется, как у Гейне, а, если угодно, только словесное выражение, и такая грамматическая персонификация не заключает в себе ничего необычного, так как подобные выражения встречаются во всех языках. Представлять же как личности сами предметы - вроде того, как народный юмор называет резко дующий ветер святым Блазием,- совсем не входило в замыслы изобретателей или изобретателя мифологии (в конце сам Герман говорит лишь об одном лице). Эпохе, отличавшейся такой научной серьезностью, какая необходима была, чтобы произвести на свет целое Гесиодовой "Теогонии", как рассматривает ее Герман,- такой эпохе, конечно, уже не по вкусу были персонификации в духе гейневских, ведь в Гесиодовой "Теогонии", по словам Германа, заключены столь основательные знания, столь последовательная взаимосвязь, столь строгий порядок (все это его собственные выражения), что Герман ни минуты не колеблется объявить самым поразительным шедевром древности учение, лежащее в основе "Теогонии"; в мифах Герман видит не поверхностное собрание гипотез, но теории, основанные на "богатом опыте", тщательном "наблюдении", даже строгом "расчете", а в целом здании мифологии - не только фундаментальную науку, но и глубокую мудрость.