– Вы слышите, она еще дитя, – сказала мать, – хотя и развилась так быстро, что многие принимают ее за мою младшую сестру. Но не будем тратить слишком много времени на болтовню глупой девчонки, которая и сама не ведает, что говорит.
– Наннион чувствует, – сказал Демокрит. – В своем сердце она нашла ключ к всеобщему языку природы и, быть может, понимает его более, чем…
– О, сударь мой, прошу вас, не делайте маленькую дурочку еще более заносчивой, чем она есть. Она и так ведет себя достаточно дерзко и вызывающе…
«Браво, – подумал Демокрит, – продолжайте в таком же духе! На этом пути, возможно, еще есть надежда для ума и сердца маленькой Наннион».
– Но не будем отвлекаться от дела, – продолжала абдеритка, которая и сама хорошенько не знала, как и за какие заслуги она имела честь быть ее матерью. – Вы нам хотели объяснить, каким образом вы понимаете язык птиц.
Следует отдать справедливость абдеритам, они считали хвастовством все, что Демокрит рассказал им о своих познаниях в птичьем языке. Но это не мешало им продолжать занимательную беседу, ибо они охотней всего слушали о вещах, в которые не верили и все же хотели верить, как например, о сфинксах, морских людях, сивиллах, кобольдах,[139] чудовищах, привидениях и обо всем прочем в таком же роде. Птичий язык, полагали они, тоже относится к подобным вещам.
– Эту тайну, – сказал Демокрит, – я узнал от верховного жреца в Мемфисе, так как меня посвятили в египетские мистерии. Он был высокий, сухощавый человек, с очень длинным именем и еще более длинной седой бородой, доходившей до пояса. Все бы приняли его за человека из другого мира, настолько торжественно и таинственно выглядел жрец в своем остроконечном колпаке и длинной мантии.
Внимание абдеритов заметно возрастало. Наннион, сидевшая несколько поодаль, прислушивалась одним ухом к пению соловья. Но время от времени она бросала на философа полный благодарности взгляд, на который он отвечал одобряющей улыбкой в те моменты, когда ее мамаша заглядывалась на свою грудь или же целовала свою собачку.
– Вся тайна состоит в следующем, – продолжал он. – У семи различных птиц, названий которых я не имею права сообщить, отрезают головы, собирают их кровь в небольшой яме, покрывают яму лавровыми ветвями и… удаляются. По прошествии двадцати одного дня приходят туда вновь, открывают яму и обнаруживают маленького странного вида дракона, родившегося от гниения смешанной крови.[140]
– Дракона? – вскричали абдеритки, явно изумившись.
– Да, дракона, но не крупнее обычной летучей мыши. Этого дракона следует разрезать на мелкие куски и съесть без остатка с уксусом, маслом и перцем. Затем отправляйтесь в постель, хорошо укройтесь и спите подряд двадцать часов. Потом, проснувшись, оденьтесь, идите в свой сад или рощу, и вы немало удивитесь, когда вас тотчас же окружат со всех сторон и будут приветствовать птицы, язык и пение которых вы так отлично будете понимать, словно всю свою жизнь были сороками, гусынями и индюшками.[141] Демокрит рассказывал это абдеритам с такой спокойной серьезностью, что они нисколько не сомневались в его словах, ибо, по их мнению, было бы невозможно повествовать обо всем с такими подробностями, если бы дело не соответствовало истине. Теперь они узнали как раз столько, сколько было необходимо, чтобы разжечь их любопытство узнать все…
– Однако, – спросили они, – что же это все-таки за птицы? Воробей, жаворонок, соловей, сорока, перепел, ворон, чибис, филин? Каков из себя дракон? Имеет ли он крылья? Изрыгает ли он огонь? Кусает или колет он, если до него дотронуться? Приятно ли его есть? Каков он на вкус? Как его переваривает желудок? Чем следует его запивать?…
От подобных вопросов, посыпавшихся на Демокрита, ему стало так жарко, что он счел за лучшее выйти побыстрей из игры и признался им, что всю эту историю он выдумал шутки ради.
– О, вы нас не обманете! – воскликнули абдеритки. – Вы просто не хотите, чтобы мы узнали ваши тайны. Но мы не оставим вас в покое, можете быть уверены! Мы хотим видеть дракона, потрогать его, понюхать, попробовать и съесть его с потрохами… Или же вы должны нам сказать, почему это невозможно.
Книга ВТОРАЯ. Гиппократ в Абдере
Глава первая
Отступление, касающееся характера и философии Демокрита, которое мы просили бы читателя не пропустить
Нам неизвестно, каким образом избавился Демокрит от докучливых баб. Достаточно того, что эти примеры явно свидетельствуют, как часто случайная выдумка могла дать повод обвинять философа, будто он, являясь и сам порядочным абдеритом, верил во все те сказки, которыми дурачил своих глупых земляков. Те, кто упрекал его, ссылались на его сочинения. Но еще задолго до времен Витрувия и Плиния[142] под именем Демокрита ходило по рукам большое количество лживых книжонок с различными многозначительными заглавиями. Подобного рода обман был весьма распространен у праздных греков позднейшей эпохи. Имена Гермеса Трисмегиста,[143]Зороастра,[144]Орфея, Пифагора, Демокрита казались вполне авторитетными, чтобы жалкие недоноски пустоголовых писак раскупались нарасхват. Особенно после того, как александрийская философская школа[145] вызвала чуть ли не всеобщее уважение к магии, а ученым привила вкус выставлять себя перед людьми неучеными в качестве невероятных чудодеев, нашедших ключ к миру духов и проникших решительно во все тайны природы. Абдериты обвиняли Демокрита в волшебстве, потому что не могли понять, каким образом без колдовства можно знать столько, сколько… они не знали. И позднейшие обманщики фабриковали книжки о колдовстве под его именем, извлекая для себя выгоду у глупцов. Греки вообще очень любили издеваться над своими философами. Афиняне от души хохотали, когда остроумный шутник Аристофан уверял их, будто Сократ считал облака за богов[146] и высчитывал, «на сколько ног блошиных блохи прыгают»,[147] а когда собирался размышлять, то приказывал подвешивать себя к потолку в корзине, дабы земля не притягивала к себе силу его мыслей и прочее. И им казалось необыкновенно забавным слышать, как человек, говоривший им постоянно правду, и, следовательно, часто – неприятные истины, вещает со сцены пошлости. А сколько претерпел от этого народа, любившего посмеяться, Диоген, более всех подражавший Сократу! И даже одухотворенный Платон и глубокомысленный Аристотель не избежали обвинений, стремившихся низвести их до заурядных людей. Что же удивительного в том, что не лучшей оказалась и судьба того человека, который отважился мыслить среди абдеритов.
Демокрит иногда смеялся, как и все мы, и, живи он в Коринфе, Смирне или Сиракузах, он смеялся бы, вероятно, не больше, чем всякий другой честный человек, который, имея на то причины или по темпераменту своему, склонен скорей смеяться над человеческими глупостями, чем оплакивать их. Но он жил среди абдеритов. И таково уже было обыкновение этих добрых людей: что бы они ни делали, вызывало либо смех, либо плач, либо гнев. И Демокрит смеялся там, где Фокион насупил был брови, Катон[148] начал бы читать мораль, а Свифт бичевать. При довольно длительном пребывании в Абдере ироническое выражение лица стало как бы постоянным для Демокрита. Но чтобы он всегда хохотал во все горло, как свидетельствует о нем один поэт,[149] охотно преувеличивающий все на свете, этого, пожалуй, никому не следовало бы утверясдать в прозе.
Подобные толки не очень вредили Демокриту, тем более, что такой знаменитый философ, как Сенека, оправдывает в этом отношении нашего друга Демокрита и даже считает его достойным подражания. «Мы должны стремиться к тому, – говорит Сенека,[150] – чтобы все пороки и глупости черни и каждый из них в отдельности казались нам достойными не ненависти, а смеха. И мы поступим лучше, если возьмем себе за образец в этом Демокрита, а не Гераклита.[151]Последний имел обыкновение, общаясь с людьми, плакать, а первый – смеяться. Во всех наших действиях Гераклит видел заботы и несчастья, а Демокрит – суету сует и детскую игру. Гораздо утешительней смеяться над человеческой жизнью, чем оплакивать ее. И можно сказать, что тот, кто смеется над жизнью, а не скорбит о ней, оказывает человечеству большую услугу, ибо он все же постоянно внушает нам немного надежды; скорбящий, напротив, глупым образом плачет над вещами, которые отчаивается улучшить. И тот, кто не может удержаться от смеха, обладает более великой душой, чем тот, кто не может удержаться от слез. Ибо тем самым он дает понять: все, что кажется другим значительным и важным, способным вызвать у них самые бурные страсти, в глазах смеющегося настолько ничтожно, что в состоянии возбудить в нем лишь самое легкое и самое умеренное его волнение.[152]
139
140
Плиний, без разбора поместивший в своей «Естественной истории» и истинное и ложное, рассказывает в 49 главе X книги совершенно серьезно: Демокрит в одном из своих сочинений называет определенных птиц, из смешения крови которых рождается змея. Тот, кто ее съест (с уксусом или маслом, он не говорит), сразу же начнет понимать птичий язык. По поводу этих и других аналогичных глупостей, которыми пестрят, как он указывает, сочинения Демокрита, Плиний резко отчитывает его в другом месте своего произведения. Но Геллий (Noct. Atticar. L. X, Cap. 12) [ «Аттические ночи», кн. X, гл. 12
141
Это, конечно, ошибка переводчика. Ибо кто же не знает, что индейки были неизвестны Аристотелю и не могли быть ему известны, ибо они пришли к нам и в другие страны нашего полушария из Вестиндии? См.
142
Римские авторы
143
144
145
147
Не исключена возможность, что Сократ однажды сказал нечто такое, что дало повод к аристофановской шутке. Находясь в каком-нибудь обществе, он мог заметить ошибку, которую обычно совершают, рассуждая о великом и малом как о существенных качествах вещи, забывая об относительности великого и малого. Со свойственной ему шутливостью он мог, например, утверждать: неверно измерять прыжок блохи аттическим локтем. Если хотят справедливо судить о блохе, то, сравнивая силу прыжка блохи с прыгуном, следует брать в качестве масштаба не человеческую ногу, а ногу блошиную, и прочее в таком же духе. При этом только должен был присутствовать какой-нибудь абдерит, и мы можем быть уверены, что оп пересказал эту историю на свой лад, как якобы величайшую нелепость, сорвавшуюся с уст философа. И хотя Аристофан был умен и мог понять, что Сократ, видимо, высказал нечто разумное, однако для него как комедиографа и для его стремления высмеять философа было уже достаточно придать этому случаю такой оборот, чтобы афиняне, до некоторой степени абдериты (исключая их вкус и остроумие), имели возможность немного посмеяться.
148
149
Perpetuo risu pulmonem agitare solebat Democrilus. –
150
De Tranquill. animi cap. 15. [О душевном покое, гл. 15
151
152
При всем том Сенека немного ниже заявляет, что еще лучше и более достойно мудреца относиться к человеческим нравам и порокам с кротостью и невозмутимостью, нежели осмеивать или оплакивать их. Мне сдается, что при небольшом усилии он мог бы обнаружить, что существует кое-что лучшее, чем это «лучшее». К чему постоянно смеяться, постоянно плакать, постоянно гневаться или быть постоянно невозмутимым? Существуют глупости, достойные осмеяния; существуют и иные вещи, достаточно серьезные, чтобы из груди друга человечества исторгнуть вздох сожаления. Есть и такие, что способны вызвать негодование даже у святого; и, наконец, еще и такие, когда к человеческим слабостям следует относиться равнодушно. Мудрый и добрый человек (nisi pituita molesta est) [разве что насморк противный пристанет