Из послания Горация к Лоллию[374] и из того, как использует и учит использовать поэмы Плутарх,[375] можно убедиться, что много веков спустя после Гомера самые разумные люди среди греков и римлян считали, что из гомеровских сказаний столь же и, пожалуй, еще лучше, чем из сочинений самых утонченных и красноречивых моралистов, можно научиться отличать истину от заблуждения, полезное от вредного и то, чего может добиться человек благодаря добродетели и мудрости. Уделом рано состарившихся людей было упиваться исключительно внешней стороной повествования (а ведь молодежь учили лучшему!); разумные же люди чувствовали и понимали дух, который жил в этом теле, и им не приходило в голову расчленять то, что Муза неразрывно слила в единое целое: Истину под покровом чудесного и Пользу, соединенную с Прекрасным и Приятным при помощи особого искусства слияния, доступного не всякому человеку.
Но в данном случае произошло то же, что случается и со всеми вещами в мире. Не довольствуясь предостерегающими или ободряющими примерами в гомеровских поэмах и желая видеть в них не только поучительное зерцало человеческой жизни в ее различных состояниях, связях и эпизодах, ученые позднейших эпох стремились проникнуть в них глубже, чем их предки. И таким образом открыли (а чего не откроешь, если только задашься целью обязательно что-то открыть!) в простых примерах – аллегорию, во всем, даже в сюжетных ходах и обстановке поэтического места действия, – мистический смысл и, в конце концов, в каждом персонаже, в каждом событии, в каждой картине, в каждой небольшой истории – бог знает какие недоступные тайны герметической, орфической и магической философии, о которых добрый и наивный сердцем поэт, безусловно, задумывался не больше, чем Вергилий о том, что спустя тысячу двести лет после его смерти стихами его будут заклинать злых духов.[376]
Так, постепенно, важнейшим требованием, предъявляемым к эпическим поэмам (как стали называть великие героические и поэтические сказания), стало требование, чтобы они, кроме прямого смысла и морали, открывающихся с первого взгляда, содержали еще и другой смысл, тайный и аллегорический. Во всяком случае, прихоть эта возобладала у итальянцев и испанцев. И весьма смешно наблюдать, каким неблагодарным трудом занимаются комментаторы или даже сами поэты, выдумывая всевозможные виды метафизических, политических, моральных, физических и теологических аллегорий в «Амадисе», «Неистовом Роланде», в «Освобожденной Италии» Триссино, в «Лузиадах» Камоэнса или же в «Адонисе» Марино.[377]
Так как читатель не был обязан проникать в подобные тайны собственными силами, то, дабы эти сокровища не оказались для него потерянными, ему необходимо было дать ключ к ним, то есть изложение аллегорического и мистического смысла, хотя обычно поэт по окончании своего произведения и сам раздумывал над тем, какие же все-таки скрытые намеки и связи можно было бы извлечь хитроумным способом из его произведений.
То, что у многих поэтов было просто уступкой господствующей моде, противиться которой они не осмеливались, для других стало действительно целью и главным делом. Знаменитый «Zodiacus vitae»[378] так называемого Палингения, «Аргенида» Беркли, «Королева фей» Спенсера, «Новая Атлантида» госпожи Менли, «Малабарские принцессы», «Сказка о бочке», «История Джона Буля»[379] и множество подобных произведений, которыми особенно богаты XVI и XVII столетия, являлись аллегорическими по содержанию и целям своим и их нельзя было понять без ключа, хотя некоторые из них, например «Королева фей» Спенсера и аллегорические сатиры д-ра Свифта, написаны так, что любой разумный и сведущий человек имеет ключ к ним в своей собственной голове и не нуждается в посторонней помощи.
Этого краткого введения вполне достаточно, чтобы объяснить тем, кто еще никогда не задумывался, почему во многих умах незаметным образом укоренился своего рода предрассудок, ложное мнение, будто любая книга, походящая на сатирический роман, должна обладать скрытым смыслом и, следовательно, нуждается в ключе.
Поэтому и издатель настоящей «Истории», заметив, что большинство читателей, оказавших честь его произведению, твердо уверено, будто в нем еще что-то скрывается, помимо кажущегося на первый взгляд смысла, нисколько не удивился дошедшему до его слуха желанию иметь ключ, необходимый для полного понимания книги. Напротив, он счел нужным отблагодарить читателей за внимание к нему, удовлетворив, насколько возможно, их стремление, и дать им ключ или сообщить вместо желаемого ключа (что, в сущности, одно и то же) все, что поможет основательней понять и прочесть с пользой эту книгу, – к удовольствию всех умных и в поучение и наказание всем глупцам.
Для этой цели он считает обязательным прежде всего откровенно сообщить историю происхождения этого произведения, переданную собственными словами ее автора, не очень, правда, известного, но с 1753 года весьма читаемого писателя.[380]
«В один прекрасный осенний вечер 177* года,[381] – говорит он, – я находился один на верхнем этаже своего жилища и глядел (почему я должен стыдиться признаваться в чем-то человеческом?) от скуки в окно, ибо уже несколько недель, как меня совершенно покинуло вдохновение. Я не мог ни думать, ни читать. Весь пыл моего духа, казалось, погас, вся моя веселость испарилась, подобно летучей соли. Я был глуп или, по крайней мере, чувствовал себя таковым, нисколько, увы, не испытывая блаженства от глупости, не обладая и граном того гордого самодовольства, той непоколебимой, свойственной некоторым людям уверенности, что все, что они думают, говорят и видят во сне, справедливо, остроумно, мудро и заслуживает быть высеченным на мраморе, – той уверенности, которая, подобно родимому пятну, отмечает родного сына великой богини[382] и делает его счастливейшим из смертных, одним словом, я чувствовал всю тяжесть своего состояния и напрасно старался внутренне встряхнуться. Как уже сказано, я выглядывал на улицу из небольшого довольно неудобного окна, даже не представляя, что я видел и что было бы достойно наблюдения.
Вдруг мне показалось, – правда это была или иллюзия, не могу сказать точно, – что я слышу какой-то голос, который кричал мне: «Садись и пиши историю абдеритов!»
И внезапно в голове моей прояснилось. «Да, да, – думал я, – абдериты… Что же может быть естественней? Примусь за историю абдеритов. Удивительно, почему такая простая идея давно не пришла мне в голову!» И я тотчас же уселся, начал писать, перечитывал, сокращал, приводил в порядок и переписывал. И было радостно видеть, как спорилась работа!
Когда я, наконец, вошел во вкус сочинения – (продолжает наш автор в своей чистосердечной исповеди) – вдруг пришел мне в голову каприз, или, как говорят, настроение дать полную волю своей фантазии и перейти в выдумках все возможные границы.
Ведь дело касается лишь абдеритов, думал я, а против абдеритов невозможно погрешить, они, в конце концов, просто сброд глупцов. Приписываемые им историей глупости достаточно велики, чтобы оправдать все самое нелепое, что ты им припишешь.
Итак, я открыто сознаюсь, – и если это неправда, то пусть простит меня небо! – я натянул постромки своей фантазии до предела, дабы изобразить абдеритов в их мыслях, речах и поведении как можно более глупыми. Вот уже две тысячи лет, как они все умерли и похоронены, говорил я себе. Это не повредит ни им, ни их потомству, от которого тоже уже и следа не осталось.
К этому присоединилось еще одно соображение, показавшееся мне гуманным. «Чем глупей я их изображу, тем меньше могу опасаться, что абдеритов примут за сатиру и будут использовать против людей, которых я вовсе не имел в виду, ибо жизнь их мне не знакома…»
374
377
Виланд перечисляет следующие произведения: рыцарский роман «Амадис Гальский», известный с XIV в.; эяос великого итальянского поэта Лодовико Ариосто (1474–1533) «Неистовый Роланд» (1532); поэму итальянца Джованни
379
Здесь упоминаются аллегорическая латинская поэма «Zodiacus vitae» («Жизненный круг зодиака», 1537) итальянца Пьетро Анжело Манцолли, называемого также Марцелл
382
Образ богини Глупости восходит к сатире Эразма Роттердамского (1463–1536) «Похвала глупости» (1509).